– Поедим с Божьей помощью?.. – то ли спрашивает, то ли утверждает Белый. Чудной он дядька, как ни посмотри. Тогда же и забежал к нам, двадцать седьмого декабря. Забежал и остался – не пойдешь теперь дальше попрошайничать по деревням. – Пахнет вку-у-усно!
Белый – он бродяга. И нестарый на вид, лет сорок, как матери моей, и не испитой до ужаса, а вот надо же, ходил-бродил, на одном месте нигде не сидел, пока у нас не очутился. Судьба, наверное. И мы-то непонятно чем провинились, а он, видать, за компанию.
– Садись, Белый, – вздыхает мать. – Федь, да и ты тоже. Чего ворон считаешь?
– Спасибо, Мария! Позавтракаем, чем Бог послал.
У Белого через слово упоминания о Боге. Вроде как сильно верующий или это только маска такая? Я читал раньше, что подают больше, если Христа ради просить. Он, наверное, тоже в курсе дела.
Пробормотав что-то похожее на молитву, Белый перекрестился, неумело сложив пальцы в щепоть, взял ложку и зачем-то облизал ее, еще не окунув в варево. Говорю же, чудной он. Имя называть не стал, когда пришел, сказал – все Белым кличут, вот и вы так же.
– Я вроде лай собачий слыхал сквозь сон. Правда или привиделось? – спрашивает он, медленно и как-то торжественно пережевывая содержимое ложки.
– Приснилось, – равнодушно бросает мать. Давно уже все переговорено, обсуждено, только и остается сны рассказывать. Только толку с них…
Дальше едим молча. На кухне, если бы не костер, темнота. Даже непонятно – что у нас: завтрак? Ужин? Когда просыпаемся от голода, тогда и еда. Окна давно смотрят наружу отражениями зеркал, а вот внутрь не пропускают ничего. Оно и верно, смотреть там с декабря решительно не на что. Если только Их рассматривать, но это занятие бесполезное. Летают и летают над деревней сгустки непонятно чего, а выйдешь – сожрут. Это уж определенно так, проверять ни малейшего желания.
И так, и эдак – смерть, зачем ее приближать?
Стекольщик идет по улице. Медленно идет, внимательно поглядывая на окна домов. Все должно быть заделано, такая работа. Сквозь вечные теперь сумерки и завесу из поднятой ветром пыли на него смотрят отражения. Прямые, скошенные, искаженные – то часть его смешной шляпы, то нелепо перекрученное лицо, то – удивительно даже – он почти во весь рост, сгорбившийся под стопкой зеркальных полотен. Вот в одном окне видна только его сумка с инструментами на толстом ремне.
В окне… Название осталось, но прозрачных стекол в них больше нет. Только зеркала. Надоевшие, кривляющиеся, пугающие зеркала. Единственная защита от Них, между прочим. Но Они – по крайней мере частично – рациональны. Сами сказали, как людям защититься, как отсрочить свою гибель, ограничив ее жребием, а в остальное время быть недоступными для Них.
Сам стекольщик тоже под Их властью, его не трогают. Он же обслуживает загон с овцами, чтобы Им не пришлось голодать. Овцы ходят на двух ногах и раньше звались людьми, но это ничего не меняет. Раз в месяц Они выбирают жертву, чтобы люди спокойно – или не очень – жили дальше. До следующего тринадцатого числа.
Стекольщик давно устал удивляться, как легко все у Них вышло. И не ломает голову – едят они нас, пьют кровь или высасывают ауру. Да какая разница…
Он идет и шепчет строчки из песни. Один куплет. Раз за разом, по кругу. Он не помнит весь текст, да и над словами давно не задумывается. Иногда вздыхает и просит кого-то дать ему умереть. Просто лечь и закрыть глаза, забыться под вечно-серым небом остановившихся сумерек.
К стекольщику подлетает один из Них, словно сплетаясь из рассеянной пыли и воздуха, сгущается на мгновение в темную фигуру. Если присмотреться, у Него вполне человекообразный вид – руки, ноги, что-то похожее на голову. В глубине этого похожего багровеют огоньки, будто глаза. Но с людьми этих тварей точно не спутаешь.
Еле уловимо вздохнув, фигура тает, рассыпается в воздухе. Последним исчезает адское пламя в глубине головы. Стекольщик переводит дух – снова миновало. Его работа важна для Них, вот он и защищен. Как? Чем? Он давно не пытается понять. Бесполезно. Ему даны немыслимые для человека силы, он редко ест и никогда не спит. У него больше нет дома – только сарай с запасом зеркал, большим столом для их раскройки и топчаном в углу, покрытым слоем пыли.
Спать на нем больше не приходится.
На дальнем конце деревни, домов за двадцать от стекольщика слышен противный скрип. С таким звуком трещит и ломается стекло. Это и есть его работа – услышать, прийти и заменить окно раньше, чем туда ворвутся Они. У него есть фора. Минут десять, край – двадцать. Если люди не будут шуметь и – главное – не полезут на улицу сами.