Если бы я только мог привести ее в сознание и придумать, как она могла бы мне заплатить, я мог бы ее перевести. Такие вещи я уже делал, но в этот раз я бы не смог. Мне пришлось бы, шаг за шагом, дать ей понять, что она умерла, что застряла по пути вместе с призраком покойной нервной мамочки, и склонить ее покинуть этот мир. Чтобы она бросила его, оставив обол, и ушла туда, куда ведет дорог. Это попросту терапия. Но никак со Спинофратерами на шее и с потерявшимся телом. Никак, с заканчивающимся временем, протекающим между пальцев.
Вновь у меня закрывались глаза. Усилие, затраченное на то, чтобы не спать, было будто подъем по гладкой, словно стекло, скале. Ноя же нахожусь вне тела! Почему я должен спать?
Быть может, заканчивалось действие настойки?
Супчик перестал исходить паром, женщина перестала плакать, но часы так же тикали.
Она стелила кровать.
Громадную, из железных прутьев, снабженную двумя пухлыми подушками и надутой, что твой воздушный шар, периной. Всего одной.
Женщина раздевалась, сидя спиной ко мне, отработанными движениями, чтобы не показать ни кусочка обнаженного тела. Она сняла блузку, натянула через голову длинную ночную рубашку, только лишь после этого сняла юбку, лифчик, колготы трусы, которые спрятала в ладони и спрятала под одеждой.
- Ложись, любимый. Не будешь же ты сидеть всю ночь… Ты так устал.
А мне и, правда, все осточертело. Мысли распадались на клочки, кружили под веками, будто перепуганная стая летучих мышей. Будто клочья темноты. Раз и другой они объединились в единое пятно спокойного, уютного мрака, и моя голова упала на грудь. Я схватился, а потом тряпкой вновь свалился на стул, утопая в колодце успокоения.
- Ложись… Почему ты не кладешься?
Я лег. Под холодную, сырую и тяжеленную перину, как будто бы накрывался гробовой крышкой. Я просто распадался.
Женщина прижалась ко мне, ее тело под тонкой тканью ночнушки было холодным, как рыба.
- Мне так холодно… Разогрей меня…
Я не понимал током, что делаю. Ее губы были скользким, ледяным пятном в холодной темноте. Из своей ночной рубашки она выскользнула, будто линяющая змея.
- Я такая холодная и пустая… Заполни меня…
Кровать ритмично, будто качели, скрипела; изголовье стучало в стену. В какой-то момент женщина приподняла голову и крикнула над моим плечом:
- Да спите уже, мамаша!
И я помню, каким это было на вкус.
Словно пепел и пыль.
И еще я помню, что не смог ее разогреть.
Мамочка встала под утро. Как и каждый день. Ежедневные стоны, монотонные моления и вопли во все горло, какие-то псалмы попеременно с воем и оскорблениями, ежедневная замена обделанного белья.
Из зеркала на меня поглядела круглая, лысеющая рожа; какое-то время я бессмысленно пялился с бритвой в руке, в кухне Барбара гремела кастрюлями, полоскала сорочку мамочки в жестяной ванне, а я пялился в зеркало.
А потом приложил лезвие к горлу, глядя себе прямо в глаза.
Неожиданно я отвел бритву и полоснул ею по предплечью.
Боль была резкой, но недолгой и бледной, какой-то несущественной, как будто бы я весь онемел.
Кровь начала капать светящимися каплями в таз, она за другой, словно бусины с разорванного ожерелья.
И вот тут ко мне вернулось сознание. Резко, как будто бы я выплывал на поверхность. Захлебываясь и резко заглатывая воздух, я давился собственной индивидуальностью. Вернулась боль. Боль порезанной руки, боль, что была памятью после вчерашнего боя, отчаяние и огонь, которая травила меня изнутри.
Из зеркала до сих пор пялилась чужая, круглая рожа, но откуда-то снизу начали выплывать мои собственные черты.
Я вытер бороду от мыльной пены и выскочил из ванной.
На стуле висели великоватые коричневые брюки с подтяжками и полотняная белая рубашка.
- Где моя одежда?
- На стуле, - сказала Барбара, глядя на меня над корытом.
- Я спрашиваю, где моя одежда. Та самая, в которой я вчера пришел.
- Ой, отстань, - мотнула она головой. – Одежда постиранная. На стуле.
Я обыскал кухню, комнату, потом маленькую комнатку, в которой стояла коляска с сидящей мумией, заполненную душной вонью гниющих цветов и дохлой рыбы. В конце концов, я обнаружил свои вещи в прихожей, засунутые куда-то за шкаф, среди другого тряпья, и накрытые деревянным корытом.
Мои джинсы, моя рубашка, моя футболка.
Носки спаслись.
Обыск продолжался. Плащ очутился в топчане, а кобура с обрезом в зольнике холодной печи в гостиной.
Не хватало башмаков.
- Где мои башмаки?
- Зачем тебе башмаки, - с опасением в голосе спросила женщина. – Ты же никуда не пойдешь… Сейчас будет завтрак. Что у тебя с рукой?! На ней кровь!
- Где мои башмаки, женщина! – рявкнул я.
- Не гляди так на меня! Леон, я тебя не узнаю!
- Ничего, блядь, удивительного! Ты ведь меня не знаешь! И никогда перед тем не видела!
- Прошу, я тебя боюсь…
- Ботинки!
Она села за стол, оперла голову на сложенных руках и начала скулить. Я почувствовал себя паршиво. Вот только, черт подери, почему? Во что я позволил себе вляпаться?
Обувь обнаружилась перед домом, спрятанная под старым, разбитым цветочным горшком.
Я надевал башмаки дрожащими руками, сидя на кривой лавке, длинные шнурки путались в пальцах.
Из дома доносился отчаянный плач.
Ад находится в нас. В средине. Каждый носит его с собой, пока не преодолеет.
Я закутался в свой тяжелый плащ.
Так или иначе, я до сих пор жил. Я знал об этом, потому что у меня до сих пор все болело.
"Пепел и пыль, браток".
Я вернулся от калитки.
Хлопнул дверью, женщина подняла мокрое от слез лицо и с надеждой глянула на меня.
- Выезжай отсюда, - жестко заявил я.
- Уехать? А куда? Мамочка…
- Мамочка давно уже мертва. Она совершенно в тебе не нуждается. Ты тоже уже не живешь. Вспомни. Вспомни, женщина. Это город мертвых. Ты не обязана здесь сидеть. Только ты сам обо всем решаешь. Иди на вокзал, а когда приедет поезд, садись на него. Вот тебе билет. Слышишь меня? Садись на поезд!
Я положил перед ней картонный прямоугольник, который нашел в кармане.
Женщина глянула на билет, а потом на меня: серыми, водянистыми глазами, без искры понимания.
Я вышел и уже не возвратился.
День в мире Между. До сих пор я никогда его не видел, правда, не о чем было и жалеть. Выглядел он как очень туманное утро, а еще на мгновение перед грозой. Все было бурым, ни темно, ни светло, сквозь туман просвечивал грязный, желтый свет. Только лишь пепел и пыль были такими же.
Я шатался по переулкам среди домиков, вроде как и городских, вроде как и деревенских, пока не вышел на какую-то улицу. Было пусто и странно. Немного как после полного уничтожения, а немного как будто во время войны. Я брел по кривым проулкам, среди странных домишек, встречаемые люди иногда сновали безразлично, не обращая на меня внимания, иногда же они неподвижно стояли, повернувшись лицами к стенам, как те, которых я видел в поезде. Я понятия не имел, что делаит. Задержаться здесь? Выискивать автобус?
И все так же было холодно.
Бар я обнаружил, не знаю как, и неизвестно зачем я в него вошел. Похоже, руководствуясь инстинктом. Я вышел на замощенную рыночную площадь, углядел вывеску и ступеньки в подвальное помещение, вот и вошел. Не знаю, чего я искал. Явно ведь, не завтрак. Тем не менее, это был рефлекс. Когда просыпаешься в чужом городе, утром следует поискать завтрак.
Я опасался что-либо здесь кушать. Как будто бы глоток питья или кусочек еды могли бы пленить меня в мире упырей навечно.
По улице проехала запряженная лошадьми телега, а сразу же за ней – горящий мотоцикл из моих времен: быстрый, приземистый, с задранным задом. Он проехал, а за ним тянулась полоса дыма и огня, как за сбитым самолетом.
Я вошел в бар.
Тот был открыт, и в нем даже сидело несколько клиентов.
Внутри было темно, пол был посыпан мелкими опилками, сквозь затянутые паутиной окна попадало очень мало света.