Выбрать главу

Большое озеро меня разочаровало. По нему плавали в основном серые утки, да пара белых лебедей. Пионеры бросали им хлебные крошки. Лебеди были красивые, спору нет, и важно тянули шеи, но все-таки… Все-таки я снова думал о той сказочной черной птице, живущей только в далекой Австралии. Все-таки жаль, что тут нет пары черных лебедей. Кстати, вот интересно… Белые летели плавают по двое, а черный лебедь совсем один… Интересно, почему так? Я посмотрел на ярко синее небо, такое теплое и веселое, что, казалось, никакие трудности и огорчения по определению не возможны в такой чудесный день.

— Мама… А павлины? — спросил я.

— Пока я их тоже не вижу, — покачала головой мама. — Странно, где же они?

Я не заметил, как мы вышли к концу парка. Густые деревья росли беспорядочно, крутясь возле каменной лестницы. Ступеньки были с щербатинами, а бордюр местами крепко побит. По бокам лежали валуны из то очень прочного камня — какого, я понятия не имел. Я смотрел, все еще вспоминая лебедя с легкой грустью. Интересно, а больше в парке нет озер? Похоже, что нет… Мы выходили из парка, а вместе с ним таял и мой «лебедек».

Два года назад мы тоже были в Крыму, и забыть ту поездку я не мог. Я был так очарован югом, что решил завести себе альбом с почтовыми карточками Крыма, которые мы накупили в большом количестве. А в Никитском саду нам попался набор открыток — удивительная редкость по тем временам! Дома я нашел в шкафу альбом с синей бархатной обложкой. Я понятия не имел, зачем он был нужен, но твердо решил, что в нем будет мои открытки. И долгими осенними вечерами я клеил, старательно прикреплял их клейстером к разным страничкам. Получалось криво и косо, да и открытки я гробил беспощадно со помощью ножниц, но тогда я был жутко доволен своей работой.

До сих пор не могу забыть дождливое ноябрьское утро. Я заболел, но вместо постели сел клеить свой альбом. Окна запотели, и дождевые каплями струились по ним. Я сопатился и кашлял, но все-таки упорно резал открытки и состыковывал их разные части в альбоме. Одна из них была гипсовая чаша, которую я видел в Никитском саду. Другая — беседа возле каких-то загадочных тропических кустарников, которые я уже успел позабыть. Я состыковал их и подумал, что они смотреться вместе гораздо лучше, чем порознь. И пусть кое-какие открытки приклеились косо, я всё равно был рад моему альбому. Настолько, что не утерпел и приклеил дорогую почтовую карточку с синим глянцевым небом, зеленоватыми морскими волнами и пластмассовым маяком.

Отец ожидал нас в небольшом кафе на скалистом берегу. В Алупке невозможно спуститься к морю потому, что вся отвесная скала засыпана острыми валунами. Он ожидал нас у столика в красной рубашке и светло-коричневых курортных брюках. Тогда отец еще не начал читать тот журнал, и казался вполне веселым. Но рядом с ним сидел другой кудрявый черноволосый человек с тонкими усами. Это же Зворыкин — наш старый знакомый! Я помнил, что он заходил к нам еще в моем глубоком детстве, и всегда обсуждал что-то с отцом. Они, видимо, не заметили нас, и до меня донеслись обрывки их разговора.

— Иоффе могут потрясти.

— Он не причастен к китайской ситуации! — отец ткнул окурок в пепельницу.

— За Берлин. Восемнадцатый!

Зворыкин всегда казался мне очень потным, и сейчас он в самом деле промокал лоб влажной салфеткой. Перед ними стояли две чашки давно остывшего кофе. Оба они — и отец, и Зворыкин — пили черный. Без молока и, похоже, даже сахара.

— Миссия была одобрена Совнаркомом, — равнодушно сказал отец, закурив машинально новую папиросу.

— Одобрена… — недовольно хмыкнул Зворыкин. — Одобрена… Сейчас любому из аппарата Иоффе могут привесить троцкизм…

Его черные глаза смотрели остро и настороженно. Напротив нас сидела группа людей: пухловатый мужчина в шляпе в окружении двух молодых женщин. Одна положила ему руку на плечо; вторая, сидя напротив, звонко смеялась над его историями. Мама бросила на них равнодушный. И, как мне показалось, слегка недовольный взгляд.

— Так уж и любо… — начал было отец, но осекся. Мы с мамой подошли к ним, и оба сразу прекратили разговор.

Мы с мамой сели за столик. Я поправил зеленую скатерть и взял аккуратно упакованный набор ножей и вилок.

— Не забудь повязать салфетку, — строго предупредила мама.

Однако Зворыкин, похоже, не внял осторожности отца и продолжал, подвинув перечницу.

— Вместо Троцкого пришел Фрунзе и начал свою реформу в армии. А Сталин сказал: никакой Мировой революции! Ждать будем долго, Мы выступим, но последними — в роли гири, которая могла бы перевесить.

— Помню, — сухо сказал отец. — Тогда в конце двадцать пятого весь Исполком кипел, соответствует ли это Коминтерну…

— Тогда был Зиновьев. Не забывай, — понизил голос Зворыкин.

— Алексей! Живо пошел и помыл руки! — Строго сказала мама.

Ну, я…

— Живо помыл! — строго сказала мама.

Я с досадой посмотрел на белую шляпку одной из девушек. Через столик от нас звякнули фужеры: группа мужчин что-то праздновала, поедая аппетитный шашлык с луком. Я засопел и встал: слишком хорошо я понимал, что мама намеренно прогоняет меня из-за стола. Многого я не понимал, хотя догадывался, что отец и этот Зворыкин будут говорить о чем-то серьезном.

— Троцкий говорил это, чтобы цену набить, — отец, выпустив новое табачное облако, вдруг подмигнул мне: мол, понимаю тебя, но так надо!

— А многие наши комиссары в пыльных шлемах с ним согласны, — покачал головой Зворыкин. — Они не воспринимают Сталина. Да и Сталин не воспринимает их, — донеслось до меня, когда я уже шел между рядами.

Уборная находилась за углом и оказалась неприятным местом с пошарканной плиткой. Веселый гомон посетителей не смолкал. У входа, однако, росло лимонное дерево, закрывавшее в стене небольшую нишу. Так, если спрятаться здесь, то можно услышать кое-что интересное. Я прислушался, но разговор был скучный. Отец опять что-то говорил про Пятнадцатый съезд, про вторую империалистическую войну, что мы то ли вступим в нее, то ли нет… Я посмотрел в окно и увидел внизу бесконечное зеленоватое море с белыми барашками. Волны то набегали на берег, то разбивались о прибрежные валуны. Несмотря на острые камни, внизу на полотенцах лежали отдыхающие, и дети с разбегом бросались в море. Их мамы, тем временем, прятались от солнечных лучей под редкие грибки.

«А если война будет здесь, на Черном море?» — подумал я, засмотревшись на волны. Я буду уже взрослым. Может, буду командиром батареи… Опять Антанта на нас нападет. А я буду уже в будёновке со звездой. Буду стоять у батареи на берегу… «Огонь!» «Еще огонь!» И у меня будет бинокль с делениями! «Огонь!» Я улыбнулся, вспомнив любимую песню детства: «И в битве упоительной лавиною стремительной: «Даешь, Варшаву! Дай Берлин!»

Эту песню я слышал, когда мы ехали из Крыма два года назад. Тогда мы еще ехали не через Донбасс, а через Киев, делая крюк по пути. На станции Бахмач стояли составы с цистернами и ревел паровоз, охладивший котлы. На станцию прибыл бронепоезд, и красноармейцы весело пели эту песню про Буденного. «Ведь с нами Ворошилов — первый красный офицер», — напевал уже я, когда поезд трогался со станции. С тех пор она так и осталась в моей памяти вместе с ревущим паровозом, рельсами в мазуте и доносящихся в окно запахом летних цветов. «Конечно война будет недолгой — теперь-то Красная Армия их враз разобьет!» — думал я, снова глядя на неспокойные морские волны.

Меня снова отвлек разговор взрослых. Наш сосед говорил что-то про переход ко «второй империалистической войне»; отец был чем-то недоволен, говоря, что тогда будет все, как прежде. Что именно будет, как прежде, я понятия не имел, но понимал, что пора мне выходить из укрытия. Подбежав к столу, я вскочил на стул, жа что мама меня сразу одернула:

— Алексей, садиться надо прилично! Взрослый мальчишка, семь лет…