Выбрать главу

— Ладно, будет вам человек на той неделе, но завтра вы меня даже не ищите! Уезжаю до понедельника.

— Что? — удивился Игнатий Сергеевич. — Это ещё зачем?

— Мужа давно не видела. Соскучилась. Спасаю семью.

— А он что, не может приехать?

— Он не может, — терпеливо вздохнула Анастасия Михайловна. — У него служба, он — генерал.

— Ну и что? Тоже мне причина! Подумаешь, генерал!

XIX

Светлана и Кирилл виделись почти ежедневно, хоть и не уславливались при расставании о новых встречах. И каждое как будто нечаянное свидание воспринималось обоими словно чудесный промысел. Повинуясь то ли высшему указанию, то ли заранее зная о том, что нет надежды на продолжение, они расставались с ощущением окончательного обрыва. Мимолётно соприкоснувшись похолодевшими пальцами и уронив ничего не обещающее “пока”, расходились по своим уголкам. В такие мгновения внешнего отчуждения они были так созвучны друг другу, так отчаянно рвались сквозь немоту, что достало бы робкого прикосновения, вопля, застрявшего в горле, готовой прорваться слезы. И рухнули бы несуществующие преграды, развеялись вздорные опасения. Но, окаменев и замкнувшись в горечи одиночества, женщина и мужчина были как два необратимо раздельных, до краёв переполненных собственным прошлым сосуда, где отстаивались разочарования и уязвленная гордость.

Могла быть радость, а была лишь всеохватная тоска, и близость могла быть, но все пути к ней перекрыла суеверная подозрительность, сторожившая всякий шаг, так и этак толковавшая любое слово.

Кирилла трясло в холодной лихорадке. Он почти не спал, сжигая ночи бесконечным перебором вариантов. Загораясь очередной придумкой, выстраивал линию поведения, оттачивал каждую фразу, которую готовился ей сказать, пытаясь предугадать ответную реакцию. Но его безотказный аналитический мозг, пылая от непосильного напряжения, запутывался в противоречиях. Перед рассветом, когда после кратких, не дающих отдохновения провалов становилось невмочь ворочаться с боку на бок, он немного остывал и вроде как успокаивался. Становилось ясно, что все его хитроумные построения не что иное, как мальчишеская глупость, а то и вовсе горячечный бред. Так ничего и не решив ни за себя, ни за неё, он воспламенялся приближением встречи. Добровольная мука, с которой он порывался покончить любой ценой, неуловимо меняла свой беспокойный облик. Нетерпеливо торопя часы, Кирилл уже не мечтал об избавлении любой ценой. Напротив, при мысли, что какие-то совершенно непредвиденные препятствия могут помешать ему увидеться со Светланой, его охватывала такая тревога, перед которой меркли все прежние терзания бессонницы. И тогда он начинал прозревать, что овладевшее им помрачение, со всеми его сумбурными всплесками, было лишь отголоском этого живущего в подсознании страха. Всё сводилось к простейшей истине. Он, Кирилл Ланской, вполне современный тридцатилетний мужчина, пуще смерти боится потерять женщину, которую почти не знает, и не может ни о чём думать, кроме неё.

“Но ведь это же не любовь? — пытался убедить себя Кирилл. — Любовь не должна обернуться сплошным беспросветным страданием, от которого каждое мгновение ждешь беды. Любовь, тем более с первого взгляда, это безоглядный порыв, доверие, незащищённость. Но доверия нет и в помине. Чего ж я хочу?.. Я не могу без неё — и это единственно достоверно. Такой не должна, не смеет быть любовь. Это разрушительная болезнь, когда страх вытесняет желание… Рядом со смертью, на грани безумия… И ничего больше не надо. И не жаль никого — ни себя, ни родных. И всё, чем жил доселе, к чему стремился, — ничто перед страхом потери… Но ведь так не болеют на исходе двадцатого века. Все те, в чьих генах жила подобная отрава, либо погибли, либо вылечились в сумасшедших домах. Им навсегда отказано в праве оставить потомство. Откуда такое со мной?”

Кирилл опять начал писать стихи. Не разбирая, что хорошо, а что плохо, торопливо выплёскивал на бумагу бивший его озноб, отдаваясь целительной магии ритма. В этом чередовании строф, скреплённых эхом созвучий, он обретал короткое освобождение от захлестнувшей его сумятицы, когда загнанная мысль принуждена метаться по кругу. Обретя долгожданный исход, она сама благодарно лепила теперь своё подобие и отсчитывала удары пульса, водя торопливым пером, и парила в потоках светоносной энергии вне времени и пространства.

Свободные от волевого принуждения строчки явственно дышали любовью. Они были безошибочным зеркалом, в котором творец мог увидеть себя изнутри. В тончайшей амальгаме, сплавленной из эфирного алхимического серебра, переливалась радуга. Она и открыла Кириллу сокровенное. Отражённое в зеркале мироздание предстало в спектральном ореоле той буйной ликующей силы, которой был одухотворён каждый атом.

“Любовь, что движет солнца и светила”, — пришла на ум строка Данте.

Кирилл вдруг порадовался, что получил добротное техническое образование, не поддавшись давнему соблазну пойти в гуманитарии. Он понимал, как устроен мир в самых его основах. Отрешённая от привычных образов абстрактная математика обрела ныне неслыханную звуковую гармонию, искрометный цветовой ряд. Кирилл вдруг поверил, что сможет писать так, как хотел, но не умел раньше, как не умеет никто на земле. И это пребудет с ним, доколе продлится наделившее его небывалым прозрением волшебное помешательство. Но даже мысль о гениальной поэзии, повеяв восторженным холодком, не завладела сознанием надолго. Ничто не могло отвлечь Кирилла: он любил.

Побледневший, осунувшийся, с угольными тенями под глазами, он пропустил гимнастику, выйдя лишь к завтраку. Был понедельник, и в лагере, соблюдая морской обычай, потчевали картошкой в мундире с сельдью. Вернее, с малосольной иваси, приготовленной по всем правилам искусства: с гвоздичкой и сахарком. Кирилл заставил себя немного поесть и с наслаждением выпил кружку горячего чая. Нетерпеливо поглядывая на часы, он выжидал случая незаметно ускользнуть, чтобы занять насиженное гнездо на сопке, откуда открывался отрезок дороги на биостанцию. Это было единственное место, где он чувствовал себя более или менее спокойно, самоотверженно выжидая, когда возникнет из-за поворота её взволнованное лицо. Нет, не лицо, не глаза, потемневшие от тревоги, потому что отдельных черт не разглядеть с такой высоты, даже не золотистые волосы. Он узнавал её по легчайшей походке. Узнавал не зрением, но всем существом, когда обрывалось внезапно сердце и куда-то проваливался весь окружающий мир.

Часами лежа на выгоревшей траве, где стрекотали кузнечики и мелькали рыжие мотыльки, Кирилл с горечью спрашивал себя о том, были бы возможны их встречи без такого его терпения и постоянства? По всему выходило, что нет. Только его упорством и теплился обречённый непрошеный свет. В своём эгоцентричном унынии он как-то не задумывался над тем, почему Светлана всё-таки приходила сюда и спускалась в Холерную бухту, а то и взбиралась на холм. Забиваясь в метровые лопухи, он по-ребячьи таился, чтобы не сразу выйти на её путь, но не выдерживал долго, страдая от уязвлённой гордости. Напрасно уговаривал он себя ночами, что должен её заставить ждать, как дожидается сам. Тщётно пытался выдержать характер и пропустить хотя бы день.

Когда однажды Светлана не пришла, Кирилл, не находя себе места, промучился на сопке до темноты. Возвратившись на следующее утро, он был готов к самому худшему, опустошённый волнением и тоской. Если бы она не появилась к полудню, он бы отправился на поиски. Приняв столь простое и совершенно естественное решение, он едва не заболел от беспокойства. В голову лезли самые странные мысли. Всё казалось, что он нарушает какую-то заключённую между ними молчаливую договоренность, и это угнетало его временно помрачённую душу. Но, пожалуй, больше всего он страшился обнаружить свою полнейшую зависимость от неё: от её воли и даже каприза.

Зато каким неожиданным счастьем опалило лицо, когда она вдруг вынырнула из-за белого камня. Выяснилось, что её куда-то возили и вообще навалилась уйма работы, а потом кто-то откуда-то нагрянул и пришлось до позднего вечера пить.

Заторможенное сознание Кирилла не улавливало подробностей, но от её торопливой, словно извиняющейся скороговорки остался неприятный осадок. Оказывается, она всё это время спокойно работала, болтала с друзьями, потягивала коньяк. А он умирал. И наверное, уже умер, потому что существование, на которое обрёк себя, недостойно называться жизнью. Так и швыряло его из крайности в крайность: от готовности к бунту против поработившей его злой силы до полной покорности ей.