Выбрать главу

Выйдя от Али Хана, мы с Мурадом направились в Студенческий комитет университета. Рашид Хшиша руководил этой организацией, не имеющей отношения к политике, а Мурад вместе с другими студентами готовил здесь свой поэтический вечер.

— Сегодня в моде частный рукотворный рай, — обронил Мурад фразу в духе Бодлера.

Помещение, выделенное комитету, раньше было обычной аудиторией. На полу остались следы от столов и стульев, линолеум понемногу ветшал и отклеивался, как все в университете, который при рождении сверкал, а теперь до неузнаваемости постарел, почти развалился, и это бросалось в глаза и внутри здания, и в некогда прекрасном парке; студенты прогуливались там после занятий под руку с молодыми женщинами, стремясь увлечь их под какой-нибудь эвкалипт.

Мурад и Рашид Хшиша сидели у окна с подъемной рамой. Свет лился дождем и смешивался с тишиной.

— Почему? — спросил майор Смард.

— Вам это известно лучше, чем мне, — ответил Мурад. На что он намекал? На торговлю наркотиками, которой занималась тайная полиция, или на политическую обстановку? Видимо, и на то и на другое.

Мурад предусмотрительно встал и шагнул к окну. Смешанной природы свет вспыхнул у него перед глазами. Он отпрянул. Потом почувствовал, как его обхватили ветви дерева, игравшие с лучами солнца. И солнце тоже оказалось не одно, оно размножилось. Как жизнь, наверное. Как разветвления судьбы. Что он хотел этим сказать? Бесконечное множество вероятностей. Чувство, заставлявшее его вслушиваться в песнь мира. Земля под ногами крестьянина. Простота и величие.

Мурад услышал свой голос, задававший майору вопрос:

— Как обуздать буйство природы? Да и нужно ли это?

— Невозможно, ответите вы, — продолжал Мурад. — Тут вы правы. Как обуздать пылкость народа, который на три четверти состоит из молодых людей? Сделать доступными самые разные удовольствия.

Мурад смотрел на майора.

— Любовь? У нас это немыслимо. Держать ее волосы в ладонях, и пусть они текут, как свет по стеклу. Держать в руках ее струящееся тело, и пусть оно танцует, как лист на ветру.

Мурад отошел от окна. Шагая по аудитории, он рассуждал вслух.

— О сексе говорить не будем.

А для меня, подумал Мурад, секс не больше чем обещание — несбыточное, и ее ноги под платьем, дающие мне прилив сил — воображаемый; и услышать ее стон, ее дыхание на пике блаженства, забыться подле нее, утонуть в свете и смятении.

— Спиртное? Не по карману, — продолжал Мурад — На стакан пива уходит дневной заработок. Вы скажете: что нам пиво!

Когда заканчивались занятия, она тихонько стучала в дверь комитета: два легких удара, потом два посильнее — так они условились; он открывал. Снаружи эвкалипты сжигали солнце и бросали пламя в комнату, мешкать было нельзя; только избегать взглядов друг друга, слушать, как стонут огненные деревья; раздавались гулкие шаги последних студентов, потом они затихали в отдалении, из университета уходили Молодые силы, и эвкалипты пели о своем страдании на теплом ветру, который трепал росшую под окном бугенвиллею.

Мурад услышал, как он чужим голосом говорит:

— Итак, алкоголь, секс и любовь мы вычитаем. Что остается?

Ничего. Планов нет. Работы нет. Денег нет. Нелегко себе в этом признаться.

Она обнимала его, она, о которой и подумать было нельзя, что она уступит, — никогда, никогда. «Никогда», — бросила она как-то давно, вечером, когда он в первый раз задержал ее здесь, в помещении комитета.

Он всегда носил с собой запасные ключи, как талисман, и она приходила, они растягивались прямо на линолеуме, сначала она отказывалась, ее мучила совесть, она не могла больше смотреть в глаза мужу, а он, что он об этом думает? Он не думал, он зарывался лицом в ложбинку между ее бедрами. «Ты никому не скажешь?» — брала она с него слово. «Нет, никому», — повторял он. «Даже твоему другу?» — «Нет, никому». И он целовал ее в губы, еще полные горячих, влажных капель, что катились по его телу; она садилась на него верхом, с отрешенным лицом, с закатившимися глазами, — нет, никому, — и он любил ее; так зачем же делить?

Как ей сказать? Сказать, чтобы она принадлежала только ему, ее напряженное лицо и ноги, ему, ему, в сумерках, которые, порозовев от бугенвиллеи, пробирались в комнату, скользили по зеленому линолеуму, погружали его в тень и рисовали на ее груди мягкие переливы дня, умиравшего вместе с ее дыханием и ароматом цветов.

Голос Мурада, доносившийся словно из металлической коробки:

— Общество порождает свои идеалы: экономический успех для одних, интеллектуальный — для других.

Не следует ли упомянуть и телесный успех?

— Но наше общество ничего не в состоянии породить, — продолжал Мурад. — Оно вырождается. Вы смеетесь. Право, здесь нечему смеяться. Посмотрите вокруг. Уличный торговец без лицензии на торговлю…

А еще любовник без лицензии на любовь.

— … у такого торговца больше шансов чего-то добиться, чем у того, кто двадцать лет жизни потратил на учебу, — продолжал чужой голос.

— Так мир устроен, — сказал майор Смард.

— Ты не умеешь на них смотреть, — шептала она, — женщины не любят, чтобы их анатомировали взглядом, мы же не насекомые, и ее стрекозиные ноги поясом обхватывали его талию, он носил в себе гордыню самца, которая покоряла ее и вливалась в ее сосуды, гордая кровь, совершенная кровь, и текла по ним, как пурпурный день по распечатанным, словно письма, квадратам линолеума. Нет, она никогда, не будет принадлежать ему, — никогда, слышишь? — и она запрокидывала голову, распущенные волосы скользили по его бедрам, по животу, по груди, падали ему на колени.

— Мир плохо устроен, — поправил Мурад. — Если вам интересно мое мнение, то мир стоит того, чего он стоит. А что касается травки — сами понимаете… Теперь, когда границы стали прозрачнее, этому помешать невозможно.

Нас уже ничто не удерживает: ни смертный час, ни груди страшной старухи — ничто не остановит мгновения, готового разлететься в пыль, и все погибнет, и ты меня погубишь, твердила она, ты запятнаешь мое имя, и она плакала в его объятиях, сломленная страданием, клялась никогда больше сюда не приходить, и все-таки он ждал, сердце выскакивало у него из груди, щеки пылали, и она вновь стучалась в ту же дверь, открытую в последний раз, это так и было, сумерки могли бы рассказать об этом ночи.

Мурад замолчал. Его окутывал голубоватый свет. У него за спиной, на солнце, начинал посвистывать ветер. Шелестели деревья. Сегодня утром он ощутил укол совести. Но не отступил от роли образцового студента. Ложь. Этот человек его ценил, ее муж был к нему привязан, словно в плохих романах. Они делили между собой одну женщину, одно ложе, теперь оскверненное. Он его любил, он был в этом уверен, и они разговаривали, спорили, там были еще журналист и Хосин, который ничего не знал, до сих пор считал его… Но ни о чем ему не говорить, не компрометировать ее, нет, главное — молчать.

Мурад услышал, как голос отчетливо произнес:

— Лучший из миров был бы компромиссом между ульем и клубком гадюк.

Пожалуй, сам он стал бы трутнем. Или гадюкой. Он не избежал рокового притяжения и, как все они, склонялся в сторону зла, сейчас ничто не удерживало его от падения, и он мечтал об улье, где они исполняли бы заранее назначенные роли, где правила, установленные задолго до их появления на свет, соблюдались бы, хотя никто и не подозревал об их существовании и смысле; однако по ночам гадюки сползались в его кошмарные сны, тогда, весь в поту, он просыпался и набрасывался на лист бумаги, писал и писал, выпускал целые вереницы слов, как ему казалось, не связанных логически, однако, перечитывая написанное по прошествии многих дней, он находил в нем смысл, который задавали слова, сцепляясь друг с другом на странице помимо его желания, и листки накапливались по мере того, как из ночи в ночь сменяли друг друга о кошмары, под диктовку женщины, которую подгоняло то ли время, то ли обманутый муж, решивший предать ее смерти на рассвете.