Появилась танцовщица.
Голубое платье сидело на ней как влитое, подчеркивало изгиб бедер, облегало талию и бока, тонкое, нежное, легкое. Еще выше ткань обхватывала полную грудь.
Она танцевала под солнцем.
Она сбросила одежду. Ее нагота ослепляла. Она танцевала для него. Волнообразно раскачивалась. Одной рукой ласкала свои груди, не сводя с него глаз, пощипывала соски, которые постепенно твердели, и вздыхала. Для него. Ее пальцы пробегали по животу — для него, скользили по ягодицам, пробирались между бедрами, назад, вперед, белые, легкие, от ягодиц к влагалищу и обратно. Она поднималась на носки под взглядами Смарда и его свиты.
Она легла на горячий камень Сахары.
Раздвинула ноги, открыв зияющее отверстие влагалища. Контраст с белизной ее кожи поразил меня до боли. Я следил глазами за рукой молодой женщины, чьи тонкие пальцы исследовали низ живота. Они выходили наружу влажными и горячими. Свет дробился на ее будто жидких ногтях.
Плоть, открытая, щедрая, гостеприимная, околдовывала меня. Я всецело сосредоточился на проворных пальцах танцовщицы — на последней реальности перед забытьем. Я пробрался в ее сокровенность, влажную, горячую, подвижную. Я трепетал в ней, вместе с ней, сливаясь с женщиной, охваченный безумием.
Пофыркивая, человек с лисьей головой подошел к танцовщице. Она убрала руку и замерла в ожидании; ноги раздвинуты, рот приоткрыт, губы пылают. Он сунул внутрь морду, потерся о нежную кожу. Мне показалось, что я узнал молодую женщину. Она смотрела на меня. Она говорила со мной.
Самира кричала от наслаждения, когда Мурад меня разбудил. Деревья простирали над нами спасительную полутень. В сравнении со сновидением мир показался мне бледным, почти бесплотным. Коварная сила сна вновь заявила о себе здесь, в этом сумрачном лесу, на половине пути; зато Цирта больше не преследовала меня.
Сахара, огромное пространство, где терялись линии, пропитывала мой мозг, изгоняла из мыслей город, стирая всякую реальность. И границы города исчезали, очертания расплывались: казалось, песчаный горизонт в любой миг готов уйти в небытие, стечь в русло нашей пересохшей памяти. Наши жизни часто теряли нить, тонкий пунктир, который, разграничивая два мира, истинный и ложный, создавал некое равновесие, и пусть равновесие это все время было под угрозой, чему мы являлись живым доказательством, оно все же строилось на спасительном фундаменте.
Поэтому мы могли не бояться, что, выбравшись из вихря сновидений, очутимся в тисках кошмара, станем скитающимися в потемках пленниками своих представлений, тенями, что отбрасывают на землю ветви деревьев, далекими отблесками истины, расцветшей в огне. A Цирта жаждала мешанины, которая действует как солнце на заблудившегося в пустыне человека. Я страстно хотел вырваться из-под власти Цирты, чьим мимолетным любовником я минутами становился, сам того не желая.
Сегодня утром, уснув, я снова позволил всему этому всплыть на поверхность; и угроза нарастала, как глубоко запрятанный клинок, готовый вспороть мне живот. Когда усталость вытягивала из меня жилы, Цирта заявляла о своем присутствии, непоправимость крепла в ней и зловеще нависала над миром, где мне хотелось жить и впредь.
— Мы опаздываем, — сказал My рад. — Хшиша уже ждет нас.
Я поднялся и вновь, второй раз за день, поплелся за угрюмым поэтом, почти бежавшим впереди.
Люди взломали дверь. На стенах танцевали черные тени. Крик вылетел из их глоток. Тени приблизились с каждым шагом уменьшаясь, ноги укоротились, туловища стали тоньше. Три огромные безобразные головы наклонились к моему ложу. Кровать в спальне служила мне еще и конторкой. Войдя, они сбросили на пол мои бумаги, расшвыряли наброски и планы. Они сгребли листки в кучки и ткнули их мне в лицо. Так они предъявляли мне доказательства моей вины. Листки были исписаны мной. Знаки, покрывавшие их, вышли их-под моего пера.
Самый рослый уселся у меня в ногах. Устав от разора, он сопел, как выхолощенный бык. Воздух входил в его раздутые ноздри и выходил, вырывался наружу, как река в половодье. Он приблизил свое лицо к моему и всхрюкнул. Я отпрянул к стене. В спину мне впился грубо отесанный камень. Две вражеские тени, стоя у кровати, презрительно смотрели на меня, покачивая головами. Они держали в руках оружие — длинноствольные пистолеты и остро отточенные ножи, серебристые отблески которых плясали на полу из черных и белых плиток, положенных в шахматном порядке, — словно исписанные и чистые страницы.
— Ты знаешь.
— Я ничего не знаю.
— Ты написал это. Ты знаешь.
Он говорил, пыхтя, слова вылетали из кузнечных мехов, пылающие, раскаленные. Непоправимое произошло раньше. Теперь я получал по заслугам.
Виновен. Я смотрел на обломки моего творения, на лежащую в руинах Цирту.
Они уничтожили ее. Ворвались под покровом ночи. Кропотливо, камень за камнем, слово за словом возведенные стены — все это сейчас разлетелось сверкающими осколками. Улицы погружались в воду, и опрокинутая Цирта смотрела, как ее стены оседают в алой пене. Пожары, бушевавшие то тут то там между каменными домами, съедали ночь, дырявили небо. Быстрее звука они бежали с крыши на крышу, перелетали из окна в окно. Стекла лопались в огне. Страницы скручивались.
— Сейчас ты умрешь.
Море подступало, набрякшее желчью, грозное, и на виду у огня неистовствовало в страшных ласках, лизало тысячелетний камень, лизало фундаменты домов. Пальцы пены скользили по воротам — Баб-эль-Мандеб, Баб-эль-Джедид, Баб-эль-Мут,[19] приподнимали дерево, заставляли лопаться бронзовые петли створок.
— Я не виновен.
— Виновен.
Мне было двадцать лет. Сейчас мое сердце — выжженная земля. Мы с Самирой гуляли по Садовому бульвару, в тени пиний…
Четыре часа пополудни. Комната Хшиши и Рыбы вот уже лет пятьдесят как не подвергалась насилию со стороны половой тряпки. Пятнадцать квадратных метров грязи. Мерзость, в которой мы скучились, сидим друг у друга на головах. Растянувшись на одной из двухэтажных кроватей — в комнате их было две, — Мурад глядел в потолок и курил папиросу с анашой. Пришел Сейф со своей пылающей шевелюрой. После трех месяцев холодной войны он вновь сблизился с прежними приятелями. Находясь между двумя мирами, комиссариатом и университетом, он тяготел ко второму. Но компас показывал неверно: миры эти весьма походили один на другой.
На пороге возник Хамид Каим.
— Очень приятно, — сказал майор Смард журналисту. — Много о вас слышал.
— Хотите вина? — предложил Рашид Хшиша.
Хамид Каим отстранил стакан, который протягивал ему Хшиша.
— Кофе.
Хшиша распрямил свой голенастый, птичий скелет.
— Их надо под самый корень извести, — уже доказывал Сейф, торопясь включиться в разговор.
— Пропустив перед этим стаканчик, — шутливо прибавил майор Смард.
Его голубые глаза неотрывно смотрели на журналиста.
— Недурно, — сказал майор, смакуя вино, принесенное для того, чтобы развязать наши бедные ученые языки. — Отказываетесь от райского напитка, — заметил он.
— Я пью его только в подходящей компании, — ответил Хамид Каим.
— Вы хотите меня рассердить? — миролюбиво спросил майор.
— Я имел в виду гурий, — отрезал Хамид Каим. — Рай, вино и гурии. Тут не о чем спорить, так ведь?
Наживка, хотя и с трудом, была проглочена.
Мне стало весело. Эти двое явно задирали друг друга. Сейчас залп выпущен по майору.
Хамид Каим прибавил:
— По просьбе Мурада — а он у нас писатель — я позволил себе присоединиться к вам. Надеюсь, вы не будете возражать?
Журналист смотрел на майора, который без всякого удовольствия пил вино.
— Ничуть. Как видите, я очень рад. Осмелюсь спросить: как вы познакомились?
— Ни для кого не тайна — и в особенности для вас, любезнейший, — что этот молодой человек напечатал в одном французском ежемесячнике интереснейшую новеллу. Я написал о ней заметку. По счастливой случайности оказалось, что Мурад — один из студентов Али Хана, моего давнишнего друга. Так что все вышло как нельзя проще. Впрочем, у нас в стране это не редкость.
19
Древние городские ворота в Алжире (столице страны), в период колонизации разделявшие два города — верхний, арабский, и нижний, французский.