Вулкан никогда не потухнет, думал Сейф. Там, в кратере, идет работа, и достаточно пустяка, непостижимой игры тектонических процессов, выстрела, чтобы из него вновь хлынула магма, раздирая в клочья небо и землю, растекаясь так же, как расползается сейчас насилие, пожирающее открытую всем ветрам Цирту.
Сам он вспоминал о городах, готовых кануть в небытие людской памяти, упомянутых на кусках старого пергамента, что на протяжении веков переходят из рук в руки. Такой хочет быть созданная заново Цирта, и непонятно, что лучше — то ли умолчать о ней, то ли дальше откапывать ее из могилы.
— Бабушка, да упокоит Господь ее душу, часто рассказывала мне разные истории, случаи, всякие пустые выдумки про Цирту, что вот уже много столетий передаются из уст в уста. Ты, Хосин, уже понял, что я пытаюсь тебе объяснить. У каждого из нас есть такая бабушка, и она знай себе бубнит эту жутковатую чушь. Как бороться с тем, что вколачивают в тебя с детства? Как бороться с ложью, если она впитана с молоком матери? А ты требуешь, чтобы я копался в могилах! Нет уж, пусть зарытое остается под землей! Оно и так заставляет нас совершать ошибку за ошибкой. Того паренька я убил по наущению Цирты. Да-да, это так. Где-то же сидят в нас все эти истории про тысячу и один раз завоеванный и оставленный город, эти непрерывные войны, эти легендарные имена — Сифак, Югурта, бои на аренах цирков, вторжения римлян, вандалов, турок, французов, а теперь еще и эта сжигающая нас война! Это они парализуют наше будущее, как свинец давят на настоящее, мешают нам свободно двигаться по тому пути, которым идут сохранившие непорочность народы: груз мерзостей не отбрасывает их назад, в прошлое — то ли потому, что они о нем забыли, то ли потому, что он не сгустился в целый континент мрака, то ли по милости управляющего ими божества. Ничего не выкапывать, писать Историю? Возможно…
Обессиленно откинувшись на спинку стула, Сейф пристально глядел на меня. Чтобы скрыть замешательство, я смотрел, как входят новые клиенты, как, спотыкаясь, с наигранной беспечностью бегает взад-вперед официант, смотрел на акробатические трюки бармена, этого историографа клонящегося к закату города, на дохлый вентилятор.
Я так и не мог ни выразить согласие с тем, что он сказал, ни даже сказать, что я думаю о его поступках. Все это представлялось мне слишком далеким. Неужели легенда завладела им и так отдалила его от ему подобных, что он словно бы превратился в мраморное изваяние? Какое-нибудь увечье — например, потеря руки — еще могло бы придать ему толику здешности, крошку жизни, напомнить, что он из плоти и крови. Но он высился над нами, как древняя статуя, и у нас на глазах облекался в небытие.
— Который час? — спросил Сейф, разозленный моим молчанием.
Два часа ночи. Снаружи, как цветок, раскрывалась Цирта. Под чернильным и угольным небом расцветали сады и парки, где разливали свой аромат глициния с голубыми лепестками и серая полынь. Лебединая песня усталой, опьяневшей от самой себя природы, высвобожденная землей грусть, размолотая пряность, как туча саранчи, как облако, как сплошной кроваво-красный поток распространялась по дорогам, тропинкам, меж скалистых отвесных стен, проникала в струйку воды, что извивается под циртийскими мостами. Лето запахами вырывалось на свободу. Контраст с прокуренным кафе, с затхлостью пережженных кофейных зерен, развороченных уборных, с погасшими сигаретами, с пепельницами, наполненными до краев, казался богохульством.
— Знаком тебе запах смерти? — спросил Сейф.
Я жестом ответил, что нет.
— Это запах гниения. Запах разлагающейся плоти, разоренной, как местность после цунами, когда волны, отступив, оставили раздувшиеся тела женщин, детей, стариков, всех вперемешку. Знаком ли тебе именно этот запах?
Предпочитаю об этом не думать. Лето в наших краях курится нежным ладаном; Африка взрывается всеми лепестками своих хищных цветов. Это насилие, состояние обонятельной войны. Берег моря — не исключение. Соленая волна, струящаяся пена так и тянут за собой. Птичий помет, большие бурые водоросли, нити фукусов дурманят смотрящего на поплавок рыбака.
Когда-то давно ночами мы с Мурадом на побережье Цирты Воинственной бросали вызов звездам, гулким перламутровым выпуклостям. В мыслях возвращаясь к этому времени, я ощущаю привкус ностальгии, такой вот чертов привкус дерьмовой ностальгии. Уже пять лет мы не можем и шагу сделать по пляжу вечером вдали от крепости. Боимся, что террористы выпустят нам кишки. Сколько глупцов вот так сгинуло? Сколько пошло на мясо из-за желания прикоснуться к бесконечности?
Мы расстались у кафе. На тротуаре сменяли друг друга мои воспоминания о длинном дне. Вокзал. Квартира Хана. Комната Хшиши. Журналист Хамид Каим. Хаджи. Смерть безумца. Комиссариат Цирты. Неприятное ощущение уже пережитого. Пьяное время шутило со мной. Или травка. Уже не пойму. Сколько людей населяло эти места, сколько их спало, ворочаясь в кроватях, протягивая руки к слабой, дремлющей в них тени? Они встанут утром, по заведенной привычке, не подозревая, что у них только что отобрали частицу вечности. В конечном счете, смерть ведь так мало их касалась. Она едва дотрагивалась до них своим тонким пальцем; вы же могли сколько угодно издыхать, разинув пасть, околевать в канаве, не понимая, куда мог запропаститься этот проклятый город, этот наглый опасный порт, — им на это было решительно наплевать. И мне это было до лампочки. Однако ничто не помешает мне выть на волков. Пусть небо сольется с землей, пусть нас поглотит океан, пусть вот-вот пойдет ко дну наш корабль и наши сбившиеся в кучу трупы уже никто никогда не опознает: так обкромсаны и раздуты лица, на столько кусков разлетелись тела, исчезли признаки пола — пусть; ничто не утолит мою жажду, жажду обреченного на одиночество.
Пусть мы скованы на долгие века, как нерушимо верные друг другу любовники. Все равно ничто не укроется от моего гнева. Сквозь пальцы у нас протекла наша юность.
VI
Половина третьего. Идя по улицам Цирты, я вспомнил, как мы, приехав в университет, зашли в гости к Али Хану и его жене. Туда же пришел Хамид Каим. Он прилетел из Алжира. Раньше мы с ним не встречались. Он сам решил отправиться с нами к Рашиду Хшише и Рыбе. Он был в бешенстве, когда разговаривал с майором спецслужб. Потом он рассказал нам, что, собственно, вызвало его ярость. Мне кажется, он скрыл от нас многие события своей молодости, умолчал о неприятностях, которые доставляла ему работа журналиста. Слова Кайма подтолкнули меня к моему теперешнему странствию. Видимо, из-за него я не могу возвратиться туда, откуда пришел, не могу направить стопы к дому, к родным. Итака терялась где-то на окраинах. Путешествию по Цирте не предвиделось конца. Мои движения приобрели даже некоторую размеренность. Теперь я знал, что скоро растворюсь в этом городе. И все-таки шел дальше.
Я завидовал Мураду. Он был все тем же мальчишкой, с которым я расстался сегодня после обеда: влюбленным в жену преподавателя, пишущим свои безделки, не без удовольствия смотрящим на себя. Конечно, в его жизни иногда появлялось страдание. Было ли ему, как и мне, суждено ускользнуть от кошмара хаоса, возведенного в ранг морали? Найдет ли он точные слова, когда настанет время записать эту историю в школьную тетрадку?
Хамид Каим жил в Алжире и работал журналистом. Как познакомился с ним наш преподаватель литературы? Была ли это одна из тех случайностей, которые приберегает для нас детство? Или, как часто бывает, уже родители этих людей были как-то связаны между собой?
Я выстроил воображаемые связи, бредовые родословные, нитью проходящие по Истории, совсем как в тех романах, где дети из двух враждующих семейств, слышать не желающих ни о каком примирении, сочетаются узами брака, и поколения, похожие на ячейки рыболовной сети, пересекаются, перемешиваются и в конце концов растворяются друг в друге. Благородство обоих вынуждало всякого наблюдателя задаваться вопросом о том, что их связывает, и лихорадочно сочинять всякие безумные истории.