Наконец, с неторопливым осмотром было покончено, и все двинулись в Итальянский квартал. Машины негде было поставить, долго кружили по узким грязным улочкам, неприятно напоминавшим Италию. Шумно и придирчиво обследовав пяток кафе, остановились на неопрятной кондитерской с нечистыми столами и громоздкими официантками с белыми мускулистыми руками, открытыми выше локтя. Водку, принесенную с собой, тихонько разлили по чашкам, и запили жидким кофе, зажевали засохшим миндальным пирогом.
Нашли себе занятие и детишки: толпясь у игорных автоматов, они азартно нажимали на кнопки и рычаги, и с экранов доносились звуки приглушенной пальбы; то ли там шел воздушный бой, то ли дрались бандиты. Время от времени кто-то из детишек подбегал к родителям и нудно и плаксиво требовал монетку для продолжения игры. Один ребенок — маленький тяжелый толстячок с ячменем на глазу — делал это особенно противно: он цеплялся за материнские рукава, канючил и топотал толстыми ножками по полу. Не без сопротивления получив деньги, он мгновенно успокаивался и возвращался к автомату. И вновь неслась с экрана красивая и волнующая пальба из кольтов и автоматических пушек.
Вадим испытывал напряжение, как на скользком льду: свалишься, не свалишься. Из-за своей чашки, поднесенной ко рту, он неотрывно наблюдал за странным, то ли пьяным, то ли одурманенным чем-то человеком за соседним столиком. Человек этот мелкими глотками цедил воду из высокого стакана; казалось, ему больше хотелось сидеть за столом и что-то сосредоточенно представлять себе, чем пить воду. Он, пожалуй, едва ли был пьян от вина или водки, этот человек в грязной жокейской кепке, надвинутой на лоб. Вадим Соловьев еще не сталкивался в своей жизни с наркоманами, но глаза в тени жокейского козырька — мутно мерцающие, смотрящие вовнутрь глаза — навели его на мысль, что перед ним наркоман. Это открытие насторожило Вадима Соловьева, много читавшего книг о наркоманах и об их чудных и чудных видениях, об их необъяснимых поступках, вызванных какими-то таинственными движениями души. Вот и от этого Жокея с опаловыми глазами можно было ждать чего угодно, вплоть до скандала или прямого нападения. Помятое, покрытое жесткой редкой шерстью лицо Жокея не могло вызвать доверия даже у слепца: как бы сшитое из небрежно подобранных лоскутов кожи, оно выражало, тем не менее, абсолютное самодовольство, и только желваки на скулах вздувались и опадали, вздувались и опадали, как будто Жокей грыз железные орешки. Никто, кроме Вадима, не обращал на него внимания, да и ему не было никакого дела до окружающих его людей. Свободно сидел он за столом, и его жилистые волосатые руки с массивными кистями далеко высовывались из коротких рукавов плаща. Проходя мимо него, толстый ребенок споткнулся о его отставленную ногу в большом башмаке, и Жокей, как бы сверзившись от этого случайного толчка из далеких сфер, уже почти осмысленно проследил ход толстячка к матери и дальнейший его ход от матери к игральному автомату. Услышав приятный звук кинострельбы, он вдруг ухмыльнулся и, не убирая рук со столешницы, сцепил корявые пальцы на манер пистолета — крючком указательного пальца правой оттянул большой палец левой, а указательный палец левой вытянул дулом. «Па!» — сказал Жокей, «па-па!» — и руки его, сцепленные пистолетом, дернулись, как от отдачи при стрельбе. Никто, кроме Вадима Соловьева, не обратил внимания на эту затею Жокея. А Вадим с беспокойством наблюдал за тем, как Жокей все более увлекается игрой, как он, чутко и нервно прислушиваясь к экранной стрельбе, уже отвечает на нее автоматными очередями, и его вначале едва слышное «па!» превращается в раскатистое «трах-тах-тах»… Толстячку, как видно, было отведено определенное место в этих маневрах: единственно на него Жокей поглядывал с откровенным интересом, прочие же люди как бы вовсе здесь не сидели, не жевали и не глотали… Вадим Соловьев был рад этому обстоятельству: он не входил в круг интересов Жокея.
А Жокей тем временем все более увлекался, он вертелся, как заведенный, и посылал по всем направлениям одиночные выстрелы и целые очереди. И поглядывал на толстячка поощрительно, как на ловкого партнера.
— Пускай мальчик перестанет! — перегнувшись через стол к матери толстячка, сказал Вадим. — А то этот тип в кепке, кажется, сбесился.
— Ну, это его дело, — сказала женщина. — Тут много таких, вы просто еще не привыкли.
Руки Жокея тряслись, как будто он удерживал работающий пулемет, лицо его выражало ярость и злобу; стол перед ним ходил ходуном. Вадим незаметно отодвинулся вместе со стулом, чтоб можно было побыстрее вскочить на ноги в случае необходимости.
Миг спустя мягким, кошачьим движением Жокей выудил из внутреннего кармана плаща большой наган и, не целясь, выстрелил в экран игрального аппарата. Ошарашенные дети, не сообразившие, впрочем, в чем дело, отхлынули к родительскому столу. Тесня и толкая детей, родители бросились к двери и вывалились на улицу, к поджидавшему их там Вадиму Соловьеву со сведенными кулаками. Более всего Вадиму хотелось дать по шее толстячку, только сейчас взявшемуся кричать и плакать.
— Бежим! — приказал Володя Бромберг, и вся стайка переместилась на угол квартала.
— Может, полицию вызвать? — предложил Вадим.
— Не надо! — решительно воспротивился Володя Бромберг. — Это здесь не принято. Сами пусть разбираются.
Они и разбирались: двое плечистых молодых людей с круглыми черными глазами, неизвестно откуда взявшиеся, стукнули Жокея короткой кожаной палкой по голове и потащили его из зала кафе в подвал. А в Итальянском квартале никто не реагировал ни на стрельбу, ни на насилие, учиненное над Жокеем.
После этого случая Вадим Соловьев потерял охоту бродить по Нью-Йорку, наблюдая жизнь этого города.
На Брайтон-бич он попал лишь за полчаса до начала своего вечера. Володя Бромберг провез его по набережной, мимо магазинов под русскими вывесками, мимо русских киосков и ресторанов, мимо горстки пожилых одесситов, танцующих прямо на мостовой танго под патефон. Вадим подивился такому проявлению веселья, но тут же забыл о нем. Он волновался, нервничал: как пройдет вечер, как будут слушать? Рассказ он выбрал непростой, с горчинкой — о московской девчонке, работающей посудомойкой в кафе «Синяя птица» и безответно влюбленной в ослепительного трубача из оркестра. Так вот, этот трубач, женатый человек, не имеющий, однако же, постоянной привязанности, крадет деньги из кассы кафе. Ему грозит тюрьма. И тогда посудомойка — девушка в изначальном понимании этого слова — пересыпает за стопочку мелких купюр с отвратительным и старым гардеробщиком кафе, а потом всю ночь до утра занимается проституцией то в такси, то в подъездах. К утру, растерзанная, еле живая, она приносит деньги трубачу. А трубач к этому времени уже не нуждается ни в каких деньгах — он выплакал у нелюбимой жены цигейковую шубу для продажи и, не разобравшись в чем дело, просто-напросто выталкивает посудомойку за дверь… В рассказе Вадим вкусно написал посудомойку и ее несчастную ночь, а трубач получился, пожалуй, слишком ослепительным. Впрочем, и трубач, и посудомойка были лишь фоном, а речь шла об идиотизме нравственного подвига. К обсуждению этой темы Вадим Соловьев и хотел свести разговор с читателями.
Прочитав на двери магазина писаный от руки плакат «Встреча с писателем Вадимом Соловьевым», Вадим еще более разнервничался. Ах, как жаль, что старик Лир не поехал с ним сюда, отказался под каким-то пустячным предлогом! Ничего у него не болело более, чем обычно, — просто он боялся, что Вадима ждет провал, и не желал присутствовать при нем. А Вадим, напротив, был уверен, что тема идиотизма нравственного подвига близка вчерашним русским людям, тем более евреям. Над этой темой надо думать, рассматривать ее и так, и эдак, поворачивать разными гранями к свету.