Эй, петербержец!
Нравится тебе платить за то, что ты решил СПЕРВА выучиться, а потом уж заводить жену?
Нравится БЕСПЛАТНО строить дома тем, кто ходит при оружии? Вооружённым МУЖЛАНАМ, знающим только покер и шлюх?
Сегодня ты строишь им дом, завтра подносишь еду, послезавтра — ЧИСТИШЬ САПОГИ.
Сегодня ты учишь историю, медицину и математику, а они — как сломать тебе руки и ноги, если ты косо на них посмотришь.
Охрана Петерберга ПАРАЗИТИРУЕТ на нашем городе, НЕ ДАЁТ свободно вздохнуть, НАСИЛУЕТ наших женщин, ПЫТАЕТ наших мужчин. Охрана Петерберга — это то, почему ты до сих пор не видел текущей в двадцати километрах от города Межевки. На ружья Охраны Петерберга пойдут твои налоги.
Хочешь жить спокойно?
Хочешь научиться плавать?
Долой Охрану Петерберга!
Дети Революции
Смешно! Скопцову буквально-таки хотелось отыскать этих «детей революции» и объяснить им, что, нет, налоги не пойдут на ружья Охране Петерберга, и знают в ней не только покер и шлюх, и агрессия, которая действительно иногда от солдат исходит, как раз подобными бумагами и провоцируется…
— В общем, дорогие мои, — заключил господин Пржеславский, — думается мне, что подобает вам за такие грехи наказание. Поэтому сегодня никаких лекций больше не будет, а будут вместо этого студенты Академии Йихина ходить по городу Петербергу и снимать со стен листовки, все до одной.
— Да это ж не мы! — закричали из конца аудитории.
— Не вы? А мне почему-то кажется, что именно вы, — Пржеславский поднял над головой листовку, — иначе как вот это оказалось наклеено внутри Академии? А? Впрочем, если и не вы — может быть и такой казус — отвечать всё равно вам. Да, да, и нечего шуметь! Академия — в Людском районе заведение главное, а студенты, известное дело, все дурни. А значит, дорогие мои, даже если бумажки расклеили не вы, подумают всё равно на вас. И ваше дело — от подозрений очиститься. Учтите: узнаю, кто отлынивал, — до весны будете снег со ступеней Академии мести. А теперь шагом марш!
И студенты Исторической Академии имени Йихина, в том числе молодые аристократы, дети богатейших купеческих семей и выходцы из самых интеллигентных домов, растеклись по Людскому району снимать листовки. Конечно, на деле, как оно и бывает, за листовками растеклась разве что четверть, а другие нашли себе дела поинтереснее, но Скопцов уклоняться не стал: ему эти проклятые бумажки сдирать было только в радость.
Направился он на запад, в сторону Порта — там Людской чуть сужался вросшими друг в друга домами и рассыпался путаницей совсем уж тоненьких улочек, тихих тупиков, хитро затаившихся арок да ступенек, вдруг взбирающихся прямиком на крышу какого-нибудь флигелька. Тут легко было заблудиться, а листовок почти не имелось — видимо, неведомые писаки не пожелали плутать замороченными переходами. Или писака? Представить в стенах Академии целый мятежный кружок почему-то было сложно.
Нет, не то чтобы Скопцову казалось, что бунтовать нет причин.
В одном из безымянных переулочков, которому уж точно полагалось бы оказаться безлюдным, Скопцов заметил Золотце — тот замер на лесенке с кудрявыми литыми перильцами и изучал листовку. Скопцов только-только на эту улицу вывернул, а всё ж готов был поклясться, что Золотце стоит здесь не первую уже минуту — читает, перечитывает и во что-то пытается вдуматься.
Приметив однокашника, Золотце заулыбался и приветливо помахал. Дальше они пошли вместе, но вскоре стало ясно, что искать больше нечего: если на самых узеньких тропках Петерберга и имелись листовки, полчище студентов с ними уже разобралось. Со срисованной с графа Набедренных галантностью Золотце помог Скопцову перебраться по совсем уж шаткому мостику, перекинутому от одной лестницы к другой, и они, не сговариваясь, направились в сторону Академии.
— Господин Золотце, подобная рассеянность к лицу разве что графу, — Скопцов аккуратно тронул его за плечо. — Что с вами?
— Я думаю, вы и сами догадываетесь. Готов поручиться, нас с вами мучает один и тот же вопрос.
Скопцов уставился на целый букет листовок в своих руках, и ему стало почти совестно. Те, наверное, были набраны на машинке (какая типография возьмётся?), развесивший их потратил немало сил — затем только, чтобы студенты Академии в полчаса всё сняли, не оставив и следа.
— Автор этого воззвания ведь явно полагал, что действует во благо, — принялся зачем-то объяснять Скопцов. — Конечно, Охрану Петерберга легко не любить… Но до чего же наивен листовочник! Как же он не догадывается, что делает только хуже? Вернее, надеюсь, сделал бы. Надеюсь, никто из солдат не успел этого увидеть.
Золотце обернулся с неясным любопытством:
— Видите ли, господин Скопцов… Я, быть может, сейчас сочиняю и наговариваю, но меня терзает подозрение, не поделиться которым — пытка, а поделиться я не решаюсь. Позволю себе сказать лишь, что есть человек, который мог найти время на такие вот занятия.
— Как, у вас имеются подозрения?! — всполошился Скопцов. — Это очень важно, это ведь может разрешить всю ситуацию — если, конечно, вы не ошибаетесь…
Золотце остановился, и на лице его неожиданно проступила какая-то резкость, будто ему очень важно было получить ответ на следующий свой вопрос, и ответ правдивый, правильный:
— А что, господин Скопцов, по-вашему, в таком случае следует делать? — несмотря на сменившееся выражение, говорил Золотце ласково, почти мурлыкал. — Если, положим, листовочник этот в самом деле мне знаком и подозрения мои оправдаются? Отдать его на суд Охране Петерберга?
— Ах, разве вы не знаете, какой у Охраны Петерберга суд! — Скопцов сложил руки на груди. — Нет, я не думаю… Я думаю, что у того, кто расклеил листовки, просто наболело. Разве его сложно понять? Я бы… предложил найти его, объяснить. Он, наверное, не догадывается, что делает хуже.
— Вы это уже говорили, — лицо Золотца снова смягчилось, и он ускорил шаг.
Возле Академии, к которой они вскоре возвратились, было на удивление пусто, но не прошло и двадцати минут, как им повстречалась привычная компания из «Пёсьего двора». Хэр Ройш вышел на крыльцо с книгой в руках, и стало ясно, что листовок он не собирал и собирать не собирался; из ближайшего переулка в облаке сложенных из всё тех же листовок голубей выплыли граф Набедренных, За’Бэй и префект Мальвин; Валов, Драмин и Приблев, кажется, препирались на предмет того, что не следовало и начинать, поскольку они, вольнослушатели, тут вовсе ни при чём.
Скопцов задумчиво наблюдал, как Гныщевич приближается к Академии с Плетью, но без графа Метелина; в голове мелькнуло даже нелепое подозрение — ведь, право, отношения Метелина с Охраной Петерберга были по меньшей мере сложными. Робко озвученное подозрение Гныщевич, судя по всему, сперва не разобрал, а потом без смеха отверг.
— Не ходил прошлой ночью Метелин по городу с листовками, non. Сегодня? Сегодня его нет. И завтра не будет.
Было совершенно ясно, что что-то случилось, что это тот самый момент, когда следует аккуратно расспросить и проявить поддержку, но Скопцов не решился. Гныщевич был очень бледен и, кажется, давно не спал; навязываться усталому человеку — услуга сомнительная.
Последним к Академии явился Хикеракли. Скопцов, надо отметить, в последнее время видел его куда меньше, чем привык. Но в этом не имелось ничего дурного, напротив: Хикеракли, начавший было прикладываться к бальзаму чересчур уж любовно, после того неприятного казуса в «Пёсьем дворе» будто встряхнулся, очнулся и вспомнил, каково это — бегать по городу, ног не чуя.
Скопцов полагал, что перемена сия — к лучшему. Ему уже позже растолковали, кем был рыжий мальчик, что убежал тогда из «Пёсьего двора» почти в слезах, да и Хикеракли разобрался задним числом. И, кажется, усовестился; кажется, мальчика — Тимофей его звали — он сумел отыскать, примириться с ним. Тимофей был весьма застенчив, и Хикеракли взял его под опеку, как брал когда-то и самого Скопцова; вот и сейчас они вернулись к Академии вместе, хоть и выглядело это в некоторой степени странновато. Неловко было признавать, но Скопцову всё мерещилось, будто Тимофею опека совершенно не нужна, тяготит его даже.