— Простите, но вы, полагаю, не вполне сознаёте… «Боль этого города»? Боль случится, если Охрана решит, что некие настроения следует подавить — и леший знает, какие методы они предпочтут! И это если говорить о системных действиях, а если — знаете, отыскать вас и избить много ума не надо, и безрассудно исключать… Ведь они же тоже люди, они могут обидеться, только их обида куда страшнее нашей!
— Видите, господин Скворцов, — нажим в Венином голосе был выверенным и аккуратным, — даже вы их боитесь. Разве это не доказывает нагляднейшим образом, что я прав?
— Да скажите же ему кто-нибудь! — взмолился Скопцов.
Он ожидал всякого — пусть бы неловкой и некрасивой паузы после своей просьбы, но никак не мог вообразить, что ответ вновь заставит его усомниться в своём слухе:
— Ты прости, но я тебе скажу, — бухнул Валов, — он прав. Прав. Сколько можно пьянствовать по кабакам и рассказывать друг другу, какие мы умные, а Четвёртый Патриархат глупый? Это унизительно, в конце концов! Я согласен с тем, что высказываться надо публично, а за слова свои — отвечать.
— Вот только одно дело — Четвёртый Патриархат, а другое — Охрана Петерберга, которая придёт к тебе домой и твои же ноги совершенно бесславно переломает, — заметил Драмин, — чем и закончится высказывание.
Веня выдохнул короткий смешок.
— Вы не находите, что ноги вам ломает не Охрана Петерберга, а страх перед ней?
Драмин хотел было что-то ответить и ему, но ответ прервал заливистый хохот Гныщевича.
— Quelle absurdité! Сломанные ноги? Боль? Страх? Мальчики мои, не хочу вас расстраивать, но это были всего лишь бумажки. Бумажки, которые давно уже сняли, никто и не заметил! А вы тут всерьёз обсуждаете — со стороны не грех подумать, будто в Петерберге и правда произошёл некий incident, — он хлопнул ладонью по столу и прибавил с неожиданным ожесточением: — Но это чушь и ерунда, о которой через два дня все забудут.
— Я бы не спешил так с выводами, — снизошёл наконец до беседы хэр Ройш, и Скопцов мысленно ухватился за него как за источник здравости. — Пока вы столь любезно исполняли поручение господина Пржеславского, я предпочёл остаться в стенах Академии и понаблюдать за ним самим. У меня нет конкретных сведений, но одно я могу сказать с уверенностью: он вовсе не так спокоен, как пытался представить студентам. Я бы предположил, что до Охраны Петерберга успели дойти либо листовки, либо как минимум весть о них.
Скопцов снова схватился, теперь уже за голову — но, видимо, сегодня мир решил его не щадить.
Дальнейших слов хэра Ройша он бы тоже предугадать не сумел.
— И это хорошо, — сложил пальцы домиком тот. — Хорошо, что так вышло. Не буду кривить душой: прежде я не задумывался, сколь сильно действует на людей изложение в письменном виде слов, которые и без того бесконечно звучат в виде устном. Это ведь довольно абсурдно, не находите? И я полагаю, что крайне расточительно было бы этим не воспользоваться.
— Вы собираетесь и сами стать листовочником? Вы? — не то изумился, не то возмутился Мальвин.
— Мы все собираемся. Повторю за господином Валовым: сколько можно болтать, когда план действий сам находит нас? Вы, Веня, поступили очень мудро, подписав листовку неким названием во множественном числе. «Дети Революции» — звучит глупо, но организованно. Думаю, потому господин Пржеславский и обеспокоился, что ему не нравится идея организованного мятежного кружка. Если же объявятся, скажем, десять кружков, обеспокоится и Городской совет.
— Остальные районы! — подпрыгнул Золотце, и Скопцов почувствовал, как его самого буквально окатило волной неожиданного и в то же время знакомого золотцевского вдохновения. — Многоуважаемый глава Академии, конечно, переживает за Академию и студентов Академии. И он прав, прав — будто мы сами не переживаем, что нас заденет разбирательствами. Но если… если поторопиться, если написать нечто другое и развесить в некоем другом месте, возникнет иллюзия…
— Каждому району — по своему мятежному кружку? — Хикеракли задумчиво прищурился, словно уже прикидывая выигрышные точки. — Нет, мало-с, надо бы вразнобой. Но зато каков простор для, как говорится, фантазий! «Утомлённые петербержцы», «истинные мятежники», «кружок протеста», «клуб пессимистов», «революционный комитет»… а в Усадьбах, на особняках-то аристократических, следует подписываться «представьте себе, нам тоже что-то не нравится».
— Но чего вы этим намереваетесь добиться? — строго, экзаменационно спросил Мальвин.
— Если Городской совет сочтёт, что организованных и активных сил, недовольных теми или иными аспектами своего положения, в Петерберге куда больше, чем в действительности, он будет вынужден что-то предпринять, — ответил хэр Ройш, — и мне, по правде говоря, любопытно что. Я никого не неволю.
— Вы очень доверчивы, — вдруг тихо произнёс рыжий Тимофей; называть хэра Ройша доверчивым было… экстравагантно, и к нему немедленно обратились взоры. Тимофей побледнел, сглотнул, но продолжил: — Ведь кому-нибудь из присутствующих достаточно просто вас выдать.
Хэр Ройш небрежно махнул длинными пальцами.
— Информация о фальсификации — это всего лишь информация. Слова в листовках — тоже. Каким из этих сведений поверит Городской совет, зависит от меры их тревожности — а именно это и покажет, насколько серьёзным они полагают действительно существующее недовольство.
— Хикеракли тут предложил много вариантов, — Валов потёр лоб, — и можно придумать ещё больше. Но какой из них настоящий? Который из этих кружков — мы?
— Мне кажется, вы не вполне уловили суть затеи, — вежливо отозвался Золотце. — Настоящего — нет.
— Нет, я понял, о чём говорит хэр Ройш. И я не согласен. Если уж выступать против существующей политики, то выступать честно. Повесить листовку на Академию, повесить её на свой дом. — Валов хлопнул кружкой по столу, прерывая возражения. — Если хотите, создавайте свои вымышленные силы сколько влезет. А я устал пустословить. Я хочу говорить на самом деле. И я не заставляю вас вешать листовки на собственные двери, просто для меня быть трусом неприемлемо.
А Скопцов слушал друга своего не самого раннего, но всё-таки детства и понимал, что взвешенная здравость никому здесь не нужна. Он не стал спорить вслух: теперь, после слов Валова, это и правда звучало бы подло, мелко; звучало бы как самооправдание.
— Пусть будет «Революционный Комитет», — За’Бэй выпустил пушистое кольцо дыма и лукаво глянул через него на Валова, — чем солиднее название, тем вернее успех!
Но это не было самооправданием. Скопцов прекрасно видел, что делают его друзья, и в то же время по-прежнему отказывался верить ушам, глазам, сердцу. Потому, наверное, и молчал: казалось, что из-за этого и они ему ни за что не поверят — не поверят, что он боится за них, что он знает нравы Охраны Петерберга, что может даже представить себе реакцию Городского совета.
Тем более что где-то глубоко в душе Скопцов и сам, наверное, не до конца себе верил. Всё, что говорил Валов, звучало просто, прямо и правильно — и разве могут опасения, пусть бы и всецело здравые, быть важнее честности с самим собой? И если ты устал молчать и пустословить, разве не означает это, что пришло время говорить вслух?
Лишь куда позже, вечером того дня, уже почти засыпая, Скопцов сообразил, что запальчивые речи друзей заставили и его мыслить в пределах ложной дихотомии.
Ведь если ты устал молчать, а говорить опасно, то всегда можно отыскать третий путь — компромиссный, как идея сдвинуть столы, когда друзья твои расселись по разным углам.
Глава 29. Кораблик
Путь от Академии до дома Валова был совсем недолгим: как за Большой Скопнический вывернешь, так прямые, жестяными табличками украшенные улицы Припортового района тебя сами поведут. Припортовый район сбоку Шолоховской рощей подпёрт, а носом прямо в железную дорогу да Грузовой порт утыкается — тут всё дельно, скромно и непременно с кораблями, даже на фонарях повсюду чугунные якорьки.