Расскажи о таком Гныщевичу или даже Коленвалу — засмеют, а Придлевы, если были дома, непременно собирались вместе, и это имело не меньшее значение, чем поставка резины с предприятия графа Ипчикова или арест наместника. Разумеется, Приблев ещё в день расстрела отправил родителям письмо с курьером — сообщил, что отсиживается в общежитии Академии, коль скоро господин Пржеславский предоставляет там убежище и вольнослушателям. Зачем было это сочинять, Приблев и сам не понял; не боялся же он в самом деле, что родители надумают пожаловать в Алмазы, где он обретался в действительности! Можно сказать, будто он подумал, что так им будет спокойнее — всё ж общегородское учреждение, а не неведомо чей дом, — только это было бы неправдой.
Они ведь скептически посматривали на Академию.
— Эй, парень! — грубым, но всё же не злым голосом воскликнул кто-то совсем над ухом. — Слышь ты, тебе говорю!
Вынырнув из размышлений, Приблев обнаружил, что парень — это он. Звал его детина в шинели — детина самого неприятного и замызганного толка, какой только можно сочинить. Он был небрит и вроде бы ничем нарочно не испачкан, но всё равно покрыт будто пятнами, и даже шинель сидела на нём косо, что, надо заметить, с шинелями случается редко. Смотрел он с каким-то равнодушным превосходством, как, наверное, смотрят на жертву хищники, решая, стоит ли мараться.
Сходство с хищником усиливалось и присутствием за спиной у детины трёх других.
— У тебя очки зачем жёлтые?
— А зачем бы не жёлтые? — растерялся Приблев. — Нравятся.
— Чё, нравится, когда всё вокруг как эт-та… моча? Вместо воды-то?
По довольной физиономии детины можно было предположить, что слово «моча» он почитал чрезвычайно учёным, а сам бы воспользовался выражением покрепче. В городе, где есть район с названием «Ссаные тряпки», можно и не стесняться, но говорить этого вслух Приблев благоразумно не стал.
— Зачем сразу моча? Может, лимонная вода. А ещё, знаете, я читал исследование, что на жёлтом фоне чёрные буквы лучше воспринимаются, чем на белом.
— Так это чё, чтоб, эт-та, умным быть? — задиристо придвинулся детина.
— Да нет. Просто нравится.
Детина почесал за ухом.
— И чё, если так лучше читать, нам тоже жёлтые очки надо?
— Почему же? Вам ведь другое нравится.
— Чегой-то другое? — обрадовался детина. — Думаешь, я не читаю? Как бы ты лучше меня тут, да?
— Разве я это сказал? — нахмурился Приблев. — Я думаю, что, раз на вас нет очков, то вам и не нужны очки — ни для чтения, ни для… ну, чего угодно ещё. И, если уж на то пошло, с медицинской точки зрения я в этом смысле как раз хуже вас, — и он щёлкнул пальцем по штейгелевской бляшке, привешенной в честь возвращения домой на видное место.
Нахмурился и детина — кажется, теряя к жертве интерес.
— А зачем было бить стёкла в Доме письмоводителей? — решил спросить Приблев — другой ведь возможности не представится! — и спешно уточнил: — Нет-нет, вы не подумайте, пожалуйста, будто я говорю, что это вы лично. Но ведь кто-то из Охраны Петерберга, верно? Да и не только в Доме письмоводителей… Разбитые стёкла разве чем-то полезны? Мне просто любопытно понять, как устроено…
Детина, собравшийся было оставить жертву в покое, посмотрел на Приблева с новым интересом. Дружки его — то есть, конечно, соратники, сослуживцы, или как верно назвать отношение одного солдата к другому? — но на язык просилось слово «дружки»; дружки его переглянулись.
— Я читал исследование, — выделанно гнусавым тоном ответил детина, — что без стёкол лучше дышится. Но это не чтоб они здоровыми были. Это потому что мне так нравится.
На этом он Приблева отпустил с миром и даже, пожалуй, с некой покровительственной симпатией вроде той, что проскальзывала иногда у Гныщевича.
А мама Приблева даёт уроки музыки — ходит по домам Белого, Купецкого, Конторского районов, заглядывает в Усадьбы. Сейчас, наверное, музыка мало кого волнует, но она не из тех людей, кто просто останется на месте и не попытается всё-таки прийти, всё-таки попробовать. Каково же ей шагать мимо битых стёкол и таких вот детин? А каково Юру? Он ведь, как и сам Приблев, тоже нередко уходит в себя, о чём-то задумывается, и, если его выдёргивают, может рассердиться. Ему, наверное, тут опасно ходить.
Может, Приблев поэтому соврал, что прячется в общежитии, — чтобы они о нём не переживали так же, как переживает о них он? Но всё равно ведь будут, и — вот парадокс — как раз потому-то он и не сидит сейчас в безопасности.
А странно всё-таки, когда жизнь раскалывается надвое. Она давно уже раскололась, ещё с заводом, а то и с Академией. В Академии, на заводе, в Революционном Комитете есть Приблев — приличный студент, ценный счетовод и, кажется, доверенный друг; дома же есть Сандрий Придлев — врач-неумёха, младший сын, небольшое разочарование и при этом дражайший ребёнок и брат.
И другой парадокс заключался в том, что Приблев чувствовал себя в ответе за Придлева, а то и, пожалуй, начинал на него влиять, и уже Придлев задумывался о том, что в свете нового налога ему следовало бы подыскать себе невесту, чтобы уберечь Юра от денежных тревог.
Вот только неприятная правда состояла в том, что Приблев не слишком-то хотел за Придлева отвечать, даром что различие у них — в одну букву.
У Придлевых была квартира на втором этаже в одном из старых, заросших плющом домов, который — быть может, как раз из-за этого и в ноябре мохнатого плюща — солдаты пока не тронули. На лестнице горело электричество и не виднелось ни мусора, ни каких-либо иных разрушений, но сторож отсутствовал, и одного этого факта было достаточно, чтобы ощущалось запустение. У Приблева против воли ёкнуло сердце, словно был он самым что ни на есть Придлевым. А впрочем, чего тут наводить тень на плетень: оба они волновались за семью.
Родители пребывали дома и в добром здравии. Даже слишком, пожалуй, добром: отец читал последний номер The Pharmacology Journal, мама что-то строчила на нотном листе — наверное, как обычно, переписывала для ученика этюд. На стене перламутром переливалась дорогая европейская штучка: тонкий экран, заполненный водой и разноцветными частицами, складывающимися в затейливые узоры, — а в кухне на газу прел суп, над которым негромко ворчала баба Ваня.
Будто и нет никакого переворота, и никакого расстрела, и никаких детин с сомнительными притязаниями.
— Саша, нам надо поговорить, — покончив с привычными любезностями, мама строго усадила Приблева напротив себя, и тот немедленно почувствовал, как забеспокоился в нём Придлев. — Тебе пришло письмо из института Штейгеля.
— Об успеваемости? — робко уточнил Приблев.
— К сожалению, не об успехах, — ответил отец, не отрываясь от журнала.
— Саша, письмо адресовано тебе, и нам не следовало его распечатывать, — мама поправила на плечах шаль и аккуратно сложила руки, — но тебя не было, а перенаправлять его в Академию нам показалось неправильным. Институт Штейгеля выражает озабоченность твоими посещениями, а вернее, их отсутствием.
Придлев смутился. Приблев же почувствовал в себе желание взмахнуть руками, а то и буквально-таки нагрубить. Ведь не могут же они, в самом деле, не замечать, что творится за окном?
— Ты, наверное, хочешь сослаться на другие свои дела или даже на политическую обстановку, — отец с сожалением отложил тускло блеснувший страницами журнал. — Но это неверно. Что бы ни происходило в твоей жизни, главное — исполнять свой долг. А долг твой состоит в том, чтобы получить образование и хорошую работу.
— Мы тебя не ругаем, — поспешила прибавить мама. — Как и все молодые люди, ты увлекаешься… И в этом, право, нет дурного. Но не обидно ли тебе самому пустить из-за увлечений по ветру то, что имеет настоящую ценность? Ты ведь сам об этом пожалеешь.
— Ну… по сути-то я с вами согласен, — медленно пробормотал Приблев, — даже полностью согласен, конечно. Вопросы же начинаются там, где мы пытаемся разобраться, а что это — то, что имеет настоящую ценность?