После того, как Гныщевич немного поспал, генералы вызвали его во второй раз.
«После инцидента на балу в городе набирает популярность подозрение, будто вы отравили графа Набедренных, — заявил Каменнопольский. — А графа горожане любят беззаветно. Как вы думаете, что с вами станет, если мы отпустим вас, невзначай подтвердив это подозрение?»
Гныщевич загоготал. Довольно трудно доказать, что некоего человека отравили, когда этот человек живёт по соседству и ничем желудочным не страдает. Тайну о болезни графа Гныщевич ценил, но не выше своей жизни и репутации.
«А давайте, — хмыкнул он вслух, — и посмотрим, за сколько часов мои поклонницы разорвут вас в клочья».
«Не нарывайся, щенок! — громыхнул Скворцов. — Нарочно нас к крайним мерам толкаешь?!»
«Oui, — серьёзно кивнул Гныщевич. — И руки я тоже сам себе связал. Чтоб вам неповадно было».
Под усами у Йорба зашевелилась неодобрительность.
«Вы передумаете», — пообещал он, и Гныщевича снова увели.
Его не пытали всерьёз, но воспалённого плеча, жёсткой койки, темноты и голода вполне хватало, чтобы понять нехитрую затею генералов (генерала Йорба лично?). Просить же еды Гныщевич не решался. Не из гордости, ça va sans dire, и даже не из страха перед отравой. Просто чутьё подсказывало ему, что пытаться завязать дружбу с нынешним караулом — не лучшая идея.
По-своему Йорб был прав, отношение Гныщевича к ситуации сменилось всего за сутки. Ему стало очевидно, что кондиции его отнюдь не улучшаются, а значит, каждая минута промедления их усугубляет.
На третьей встрече с генералами его уже не развязывали. «Вы ж мне руку угробите!» — возмутился Гныщевич. «Начнём с руки», — ответил Йорб, и в выражении его впервые проявилось хищничество.
Генералы повторяли всё то же самое. Они терпели бесчисленные комитеты, потому что не успевали ничего им противопоставить, потому что хаос нельзя подпитывать внутренней грызнёй и потому что солдаты души не чаяли в Твирине, а горожане — в графе. Но сколь наивным нужно быть, чтобы полагать, будто теперь, когда всё улеглось, генералы смиренно примут тот клочок, что выделило им Бюро Патентов, а на большее не позарятся? Бюро Патентов предложило им заложить фундамент новой, всероссийской армии, и они были согласны стать таким фундаментом, но это не отнимало у них приверженности родному городу.
И желания хоть где-нибудь да главенствовать полностью.
Про Бюро Патентов Гныщевич уточнил. Ответ вышел предсказуемым: те заглядываются на всю страну, и им в целом всё равно, кому отдать Петерберг. Более того, расщедрился на сплетни Йорб, идея одного-единственного градоуправца с самого начала вызывала у Бюро Патентов сомнения, и они остановились на ней второпях, только лишь из-за доверия графу. В отсутствие графа они наверняка поприветствуют быструю отмену этой неудобной должности.
«Parfait! Говорите, сами хотите править, ни перед кем не отчитываться, — просюсюкал Гныщевич, — а уже в четыре голоса на хэра Ройша ссылаетесь».
На сей раз обратно в подвал его закинули пинком.
Гныщевича это вполне устраивало. Генералы не потащат его больше к себе, пока ему не поплохеет окончательно. Это даёт немного времени и развязывает руки. Par métaphore.
Руки следовало как можно скорее развязать без метафор, но единственным острым предметом в подвале были собственные гныщевичевские шпоры — разумеется, декоративные и незаточенные. Почему с него забыли снять шпоры? Probablement они слишком крепко слились в сознании людей со светлым образом самого Гныщевича и обернулись частью тела. Или генералы просто не сыскали другой обуви по его изящной и хрупкой ножке. А почему не оставили босым?
Обо всём этом Гныщевич думал, заплетшись в узел и ожесточённо елозя путами по правой шпоре (по правой — потому что так плечо меньше болело). Колёсико шпоры прокручивалось, приходилось на него буквально усаживаться, прижимая к полу. Любопытно, что зад оно кололо, а вот истирать верёвку не спешило.
Ещё Гныщевич думал о том, что Временный Расстрельный Комитет заключённых в столь паршивых условиях никогда не держал. Probablement. Хэру Штерцу полагались книги, а мсье Армавю вон даже сыскал себе Непроизносимый Путь. Но и к заключённым попроще отношение было милосерднее — когда начались первые аресты, Гныщевичу нередко доводилось заглядывать в камеры. Правда, он там не слишком задерживался. Пёс его знает — может, в свободное от допросов время заключённых тоже не кормили да не поили.
Связывали Гныщевича не очень туго, поскольку надолго (а для подписания указа, о котором мечтали генералы, ему б не помешали живые пальчики). Он был уверен, что это не иллюзия: прошло куда больше часа, прежде чем верёвка — не лопнула, конечно, но ослабла в достаточной мере, чтобы, подцепив её всё той же шпорой и ссаживая себе кожу, одну из петель удалось стащить. Остальное — дело техники.
И всё-таки в глубине души Гныщевич был портовым, пусть и родился он не в Порту. Можно было изобрести сорок четыре разных способа провести генералов на словах, заручиться помощью охранников, подписать бумагу с какой-нибудь хитростью; après tout, можно было согласиться с требованиями, выйти на улицу и сочинять план спасения с новой отправной точки. Но не хотелось. Поразительно, но не хотелось. Первый инстинкт был — бежать, и остальные мысли шли только в этом направлении.
Стащив с себя верёвку и размяв стенающее тело, Гныщевич докончил зубами то, что начал шпорой. Получилось два неравных куска, каждый из которых он намотал обратно на запястье. Теперь, если свести руки вместе, казалось, что они по-прежнему связаны. Главное — чтоб какому-нибудь доброхоту не захотелось проявить милосердие и временно освободить пленника.
Первый шаг сделан. Гныщевич ещё не знал, каким будет второй, но уже был собой доволен. Теперь у него имелось хоть что-то, чего противник ожидать не мог.
Подняв на удивление тяжёлую тумбу, Гныщевич как можно тише перенёс её под окно. Забрался. Минут через десять ему стало ясно, что попытки бесплодны. Доски не поддавались ни измученным пальцам, ни рычагу в исполнении верной шпоры. Не то чтобы они были как-то особо крепко прибиты, просто мало кто способен оторвать доску голыми руками.
Тумбу пришлось вернуть на место.
Думай, mon ami, думай. Ты у себя единственный друг остался. Никто не полюбит того, кто позволит сгинуть единственному другу.
Рано или поздно им надоест, и они просто войдут в этот подвал с револьверами. Тело потом выкинут на какую-нибудь неприметную улочку. Удивится ли кто-нибудь, что Гныщевич, который недавно как раз побил покусившегося на него преступника, всё-таки попался следующему? Aucun. Никто не удивится. Ну а генералы заметят Управлению, что, коль скоро второй подряд градоуправец столь бесславно покидает пост…
Ничего, зло ухмыльнулся Гныщевич, им ещё придётся познать на себе гнев Туралеева.
Généralement parlant, генералам было бы выгоднее всего таки прикончить Гныщевича побыстрее. Они же не могут всерьёз верить, что он согласится выйти к людям, отречётся и никого не обманет. Шантажировать его нечем, главный рычаг давления счастливо укатил к Хикеракли. Почему тогда не убивают? Либо чересчур сильно хотят гарантий будущей власти — чтоб непременно с отречением на бумажке, либо между ними самими нет согласия. И одно, и второе можно эксплуатировать.
Вот только как, как?! Не из заколоченного же подвала!
В губу себе Гныщевич вцепился до крови, по давешнему укусу — очень больно. Кровь капнула на шёлковую градоуправческую рубаху.
Хм, а это мысль.
Не формулируя оную до конца, он хорошенько пнул свою жалкую койку, с размаху на неё прыгнул и изогнулся дугой. Крепко сцепил пальцы, чтобы руки ненароком не разделились. Начал молотить ногами и бессвязно кричать.
Обеспокоенная солдатская голова в подвал просунулась мигом. Стоят, значит, под дверью, слушают. Леший. Завывать Гныщевич не перестал, но молотьбу утихомирил. Продолжил сипло дышать и извиваться.
— Чё стряслось? — просунулся второй солдат.
— Припадок какой-то, — растерянно предположил первый.