— У меня и в мыслях не было обсуждать ваши личные дела. Но смею вам напомнить, что помимо личных есть и общественные. Я шёл к вам с предельно конкретной просьбой: сегодня Петерберг принародно отказался от тех форм управления и тех институций, что учреждались ради преодоления переходного периода. С сегодняшнего дня считается, что он таки преодолён. Остался последний орган, коему места в Петерберге больше нет, но без вашего участия мы не властны им распоряжаться. Я хотел бы, чтобы вы добрались со мной до казарм и объявили о роспуске Временного Расстрельного Комитета.
Кораблям лучше выходить из Порта с вестью о том, что комитета по расстрелам в Петерберге теперь не существует. А Мальвину, хэру Ройшу, Золотцу и Скопцову лучше выезжать в Столицу с уверенностью, что Гныщевич теперь не имеет касательства к Охране Петерберга. Есть у него Союз Промышленников? Вот пусть им и занимается, на этом поприще Гныщевич Петербергу пригодится. Есть у него разрешение на таврскую дружину? Пришлось дать, а вот солдат пора отнять.
Твирин вряд ли сумеет восстановить свою репутацию, но уж на что лохмотьев его репутации хватит, так это на роспуск Временного Расстрельного Комитета. И оспорить это решение, если оно будет исходить от Твирина, не удастся никому.
Мальвин улыбнулся своим размышлениям и не сдержался, посочувствовал-таки Тиме Ивину — вечно младшему, привычно набивающему шишки позже самого Мальвина. Какие-то совсем другие шишки и каким-то совсем другим способом, но всегда так, что ясно — болезнь роста, пройдёт.
— Как только вы распустите Временный Расстрельный Комитет, вы будете свободны. Это единственное, что нам от вас требуется. Дальше — хоть допивайтесь до зелёных шельм, хоть вешайтесь. Но я бы не советовал. Когда-нибудь вы поймёте, что нет никакой трагедии в том, что кому-то общественные дела важнее личных. — Мальвин сам глотнул заготовленного на отрезвление холодного кофе. — Тима, ну ведь нелепо так убиваться из-за…
Он недоговорил — Тима прервал его хохотом. Шквальным, истеричным, алкогольным по происхождению, но Мальвин всё равно опешил: хохочущим, как и пьяным, Тиму он видел впервые.
— Сколько вы меня так не звали? — через хохот выговорил тот, утёр выступившие слёзы и наконец смог прикурить папиросу. — Вот и впредь не зовите! Я не Тима, о нет… Не Тимка. Знаете, я как раз давеча с некоторым удивлением обнаружил, что я всё ж таки Твирин. Однозначно и безнадёжно Твирин, — он жадно затянулся. — Тимка бы сбежал — благо было куда. Сбежал, укрылся за чужой спиной и делал бы вид, что не было никакого Твирина, помыкавшего Охраной Петерберга и притом не умевшего стрелять. Приснился! Целой армии, да… А я, господин Мальвин, никуда не побежал, что бы вы на сей счёт ни вообразили. Я без всяких ваших просьб пришёл бы в казармы и сложил с себя полномочия — с себя, Временный Расстрельный Комитет я трогать не собирался, он в моих ошибках не виноват. Разумеется, я должен взглянуть в эти самые разочарованные глаза — как же иначе? Собрать все плевки, которые заслужил. И пожить в городе, выросшем теперь вместо другого города… Того, который я разрушил.
Эти горячечные, захлёбывающиеся собой, выспренние слова происходили всё оттуда же, откуда хохот. Из бутылки, вестимо.
Но Мальвин — поперёк мнения хэра Ройша, Золотца и Скопцова — сознался себе, что феномен Твирина до сих пор видится ему невероятной удачей Петерберга, прошла или не прошла эпоха популярных решений.
— А что касается Хикеракли и того, что вы не поймёте… — Твирин недобро усмехнулся. — Да, его отбытие меня буквально раздавило, уничтожило даже. Потому что… Он ведь… Ай, да что вам объяснять! Кому, как могло взбрести в голову… В каком надо быть помрачении, чтобы послать самого из нас свободного человека строить тюрьму? — Папироса с шипением потухла. — Если это и есть итог всех побед и революций, я предпочёл бы, чтобы революция проиграла.
Глава 81. Сорок тысяч девятьсот девяносто две
— О, поверьте, если бы революция проиграла, — граф Набедренных поднёс огонёк к папиросе, — вам бы понравилось здесь гораздо меньше.
Запахивая пальто, мистер Флокхарт с подчёркнутой вежливостью улыбнулся — столь умело и выверенно, что усомниться в отсутствии у него благого расположения не сумел бы даже вконец утерявший связь с реальностью душевнобольной. Воистину заоблачны высоты дипломатического лицедейства.
— Вспомните Тумрань, — так же легко и лицедейски кивнул незаменимый господин Туралеев.
О, разумеется, немедля повисла та пошлейшая напряжённая тишина, которую тянет пощупать руками — или что там принято делать с осязаемыми материями.
Да, граф Набедренных был не в духе.
— Бросьте, — хорошенько взвесив порцию вальяжности, преодолел тишину мистер Флокхарт. — Неужели вы верите, будто сейчас, сегодня возможна Тумрань? Это была роковая ошибка Союзного правительства, признанная и пошагово разобранная, побудившая к пересмотру ряда положений…
— Нет, — не дал ему закончить господин Туралеев. — Это был крупный росский город, близнец Кирзани. Не представляю, как можно ошибиться на целый город.
— Разве? — мистер Флокхарт обвёл насмешливым взглядом площадь, на которую они как раз сошли со ступеней в сопровождении четвёрки солдат при парадной форме.
За минувшую неделю четвёрка солдат при парадной форме весьма утомила графа Набедренных, но увещевания господина Туралеева в случае отказа утомили бы его куда сильнее. Нельзя не признать талантов господина Туралеева в ряде вопросов — например, в обращении с иностранными гостями, — но в ряде вопросов иных его категоричность казалась буквально-таки ниспосланным европейским богом испытанием. Не далее как этим утром он настоял перенести слушания по землепользованию в Конторском районе, апеллируя к отъезду заинтересованного лица, барона Репчинцева. Граф Набедренных был всецело благодарен оному за проявленную в переломный момент мудрость и поддержку дела революции, но это не повод пренебрегать чаяниями полусотни прочих заинтересованных лиц! К тому же в том можно усмотреть плачевное расхождение практики с риторикой: так значит, барон Репчинцев всё же превосходит весом толпу простых жителей Конторского района?
Господин Туралеев отвечал на это: разумеется. И поскольку Петерберг не желает терять капиталы барона Репчинцева, придётся если не удовлетворить его притязания на освободившуюся при помощи снарядов Резервной Армии землю, то хотя бы столкнуть нос к носу с той самой толпой простых жителей — чтобы он самолично убедился в их существовании.
«Даниил Спартакович, вы же здравомыслящий человек, — хмурился господин Туралеев. — Вы не можете себе врать, что богатые и бедные в одночасье возьмутся за руки и выстроят тут какой-то новый мир! Вам нужен новый мир? Вот и лепите его из того, что у нас в наличии. А в наличии у нас, если говорить о разрушенных зданиях в Конторском, три противоречащие друг другу позиции — и это не считая пресловутого барона Репчинцева. Вы в состоянии примирить их за раз, сыскать продуктивный компромисс без подготовки? Напоминаю, у вас сегодня ещё монетный двор, санитария Порта, просители дотаций из Гостиниц, повторные слушания по судебной реформе и эти студенты с их безумным прожектом просветительских миссий в других городах. Вам мало?»
«Но, право, неловко вот так отказывать людям во внимании…»
«Неловко — это когда соседский ребёнок на вас похож, а тому, кто управляет целым городом, слово „неловкость“ следует забыть навеки».
Граф Набедренных не нашёлся тогда с возражениями, но оттого лишь, что задумался, до чего же выйдет неловко, если покидающий совсем скоро печную утробу ребёнок на господина Туралеева похож будет недостаточно. Господин Туралеев замешательство это воспринял по-своему и слушания по Конторскому району на сегодня отменил.