Но сегодня Павлу было не до ягод. Он шёл по знакомой улице и не узнавал её.
Низкое северное солнце оранжево полыхало в узких окошках бараков и бросало на землю длинные тени, а густая синева безоблачного неба, казалось, звенела в морозном воздухе. Тёмные лужи затянуло корочкой льда, и, когда нога невзначай ступала на их гладкую блестящую поверхность, из-под резиновой подошвы кирзового башмака разбегалась в разные стороны прозрачная паутинка тоненьких трещин.
Кажется, так у Тютчева?.. Да, кажется, так.
Но почему эти строки именно сейчас вспыхнули в его памяти?.. Почему где-то в потаённом уголке измученной души затеплилась щемящая, нечаянная радость и впервые за долгие годы неволи шевельнулось зыбкое предчувствие близкого счастья? Почему к горлу подступил жгучий комок и голова закружилась от радостных, но таких далёких воспоминаний? Отчего сердце так отчаянно забилось в груди, готовое или выскочить наружу, или разорваться в клочья?
Лишенный возможности переписываться с родными, Троицкий за долгие годы заключения привык к тому, что узнать что-либо о судьбе жены и сына невозможно. И это хоть как-то, но успокаивало… Вернее, дарило надежду. А вдруг?!.. Ведь случаются чудеса на свете?.. И вот теперь…
Обретение свободы превращало эти жалкие потуги самоуспокоения в прах. Хочешь, не хочешь, но ты должен узнать правду. Какой бы жестокой она ни была. И эта неотвратимость пугала. До дрожи в руках. Мысль о том, что его арест мог стать причиной гибели самых дорогих для него людей, сводила с ума.
Чтобы привести разворошённые чувства и мысли в порядок, Павел присел на скамью.
"Спокойней, Павел Петрович!.. Что это вы нервишки свои распустили, как институтка перед экзаменом?.. Ты же не знаешь ещё, для чего тебя к начальнику лагеря вызывают. Мало ли причин может быть?.. Так что успокойся и волю нервам своим не давай".
Кто-то тихонько сел подле него.
Не поднимая головы, Павел угадал – отец Серафим. Этот сухой долговязый старик каким-то непостижимым образом всегда оказывался рядом с ним в нужную минуту.
– Ты чего это, друже, голову повесил?.. Тебе ликовать надо – на волю выходишь.
Павел усмехнулся.
– И то… Другой на моём месте плясал бы от радости, а у меня вот… разлад в душе… – и вдруг резко вскинул на отца Серафима тревожный растерянный взгляд. – Трушу я, отче!.. Веришь ли, никогда так не трусил, как теперь!..
– Думаешь, удивил?.. – улыбнулся беззубым ртом батюшка. – Даже самые отчаянные храбрецы перед тем, как в таёжные дебри ступить, крестятся не переставая. А для тебя жизнь за "колючкой" те же самые дебри и есть. Свобода – она для тварей небесных привычное состояние, а для нас, грешных, – обуза и великая ответственность.
Павел, не отводя взгляда от хитро прищуренных глаз старика, спросил:
– Вот и ответь мне, отче, что же такое эта самая "свобода"?..
Отец Серафим по многолетней привычке почесал подбородок, то место, где в прежние, долагерные, времена кустилась его реденькая бородёнка. В сложных ситуациях любил он её почёсывать, и, судя по всему, привычка эта помогала: даже из самых щекотливых ситуаций выпутывался. А тут такой вопросец!.. Поди ответь на него!..
– Помню, мне лет пять или шесть было. На Новый год приехала к нам погостить тётя Фуня. Мы всей семьёй её так звали, хотя имя у неё было самое обыкновенное, христианское – Александра. Но дело в том, что ещё в младенческих летах именно я прозвал её этаким неблагозвучным образом. Родители мне говорят: "Скажи Шура…". Я в ответ: "Фуня" – "Шура" – "Фуня" – "Шура" – "Фуня". Ни за что не соглашался "Шурой" назвать. Так и пристала эта кличка к ней. Она поначалу обижалась, но что возьмёшь с полуторогодовалого младенца?!.. Смирилась в конце концов. Вот только, почему я решил ей именно такое имя выбрать, никто понять не мог… Правда, потом родители мне рассказали: характер у тётушки был зловреднейший. Так что, как говорится: "Устами младенца глаголет истина!" Но я, прости, отвлёкся, разговор о другом пойдёт. Ну, так вот, приехала Фуня в гости и гостинцев с собой понавезла!.. В основном, сладостей. И конфеты самые разные, и пастила, и марципаны, и орешки в разноцветной глазури, и, само собой, шоколадные фигурки в "золотце". Мы так блестящую фольгу обзывали – "золотце". Большая драгоценность была!.. Сестрица моя Алёна за обе щеки всю эту роскошь уплетает, а мне нельзя – диатез у меня!.. Да такой жестокий, что стоит мне крохотный кусочек шоколадки съесть, весь коркой от макушки до пяток покрываюсь, и зуд во всём теле такой, что матушка на ночь мне даже руки бинтовала, чтобы я не расчёсывал себя до крови. И что же получается?.. Для Алёнки Новый год – праздник, а для меня – мука мученическая! Засел я в чулан за кухней и реветь принялся. С трудом меня там отыскали, матушка слёзки мне вытерла, вздохнула так… тяжко-тяжко да и говорит: "Ладно!.. Чему быть, того не миновать!.. Господь с тобою!.. Ешь, сколько хочешь!.. Потом будешь у меня в ванне с марганцовкой сутки отмокать." Жалко ей меня стало.