Лежа в цепи, он спрашивал:
- Стрелять? Сколько раз? А по чему? А если я никого не вижу, тоже стрелять?
Однажды он пополз из цепи в тыл, странно шаря в снегу руками. Рябинкин к нему:
- Ты что, гад, струсил?
- Где-то гранату свою потерял, - спокойно сообщил Утехин. И, глядя доверчиво крупными коровьими глазами, заверил: - Вы меня обождите, я ее сейчас найду, вернусь.
Продвигаясь в цепи, Утехин выстрелом положил немецкого ефрейтора. Вскочив, заорал:
- Попал, товарищи, попал!
Рябинкин, ударив по ногам прикладом, свалил Утехина на снег, сказал злобно:
- Чего вскочил, убьют!
- Так я же попал, вы видели! - радостно воскликнул Утехин.
- Ну, значит, медаль тебе за это, - пошутил Рябинкин.
- Ну что вы, - смутился Утехин. - У меня нечаянно получилось. Даже до сих пор не верится.
Утехин испытывал безграничную доверчивость ко всем без исключения. Ему казалось, что людям интересно в важно знать, что он думает, чувствует. Он был простодушно откровенен, не считая это стыдным, запретным.
- Знаете, товарищ Рябинкин, чего я придумал? - говорил Утехин, улыбаясь. - Когда вы меня в боевое охранение посылаете, я сам с собой занимаюсь.
- То есть как это "занимаюсь"?
- Одному плохо. Видеть нечего, темнота. На слух только их караулишь. Ну, я учебники вспоминаю, которые в школе перед экзаменом вызубривал. И знаете, хорошо отвлекает.
Когда однажды бойцы после тяжелых потерь обсуждали обстоятельства боя, Утехин вдруг объявил, обводя всех сияющим взглядом:
- А знаете, я уверен, что меня не убьют. Ну как это так, чтобы меня совсем не было! Конечно, ранить могут, это я допускаю. Но убитым я себя представить не могу никак.
- Ты что, чокнутый?
Утехин упорствовал:
- Но ведь бывают люди счастливые во всем. Почему я не могу быть таким? Ну почему?
- Забалованный ты, вот чего!
- Почему же?
- Да разве о смерти можно так рассуждать?
- А чего перед ней унижаться?
- То-то ты сахар в бою сосешь, как младенец.
- Сахар действует успокаивающе на нервную систему. Ведь я некурящий. Спросил воодушевленно: - А вы заметили, товарищи, после сильной бомбежки обязательно хочется отлить? У меня это всегда так...
Как-то во время боя, когда подразделение, покинув окопы, медленно, ползком передвигалось цепью по открытой местности, в терпеливом ожидании того, чтобы своя артиллерия, бьющая сейчас по глубине немецкого расположения, перенесла огонь по его переднему краю и что тогда можно будет совершить бросок, опасаясь только ослабленных на излете ударов осколков своих же снарядов, Утехин сказал Рябинкину:
- Одолжите, пожалуйста, обойму, а то я свои уже все расстрелял.
Уже в самой такой просьбе содержалось какое-то бесстыдство. Каждый боец знал: случается, что последний сбереженный патрон спасает тебе жизнь. И если "одалживали" кому патроны, даже, бывало, из магазина винтовки, то тому, кто назначал себе в одиночку добраться до вражеской пулеметной точки. Бывало, раненые, ослабевшие бойцы окликали соседа, чтобы тот прихватил их неизрасходованные патроны, оставляя для себя лично на всякий возможный случай в магазине винтовки только два-три патрона. Брали и у погибших. Это был солдатский обычай, суровый, разумный, расчетливый.
У серьезных, квалифицированных бойцов в особо назначенном кармашке подсумка хранились обоймы, где каждый патрон протерт тряпочкой, встряхнут у самого уха, чтобы убедиться в плотности пороховой набивки, а также насадки пули. Такие заветные обоймы составлялись из наборных патронов: бронебойных, зажигательных, трассирующих.
Нет в мире такого волевого человека, который, допустим, оказался бы способным во время боя участвовать в заочном шахматном турнире, да что там шахматном - играть на память в шашки, помня все свои и чужие ходы, в то время когда в тебя стреляют изо всех всевозможных стволов. Между тем Петр Рябинкин, так же как и другие опытные воины, в бою владел собой так хорошо, что держал в уме не только свои боевые расчетливые ходы, но и ходы противника.
Он еще на заводе обучился этой тонкой рабочей наблюдательности, как и другие бойцы, привык к тому, чтобы ощущать себя частицей целого, от которого ты зависишь так же, как и оно, это целое, от тебя зависит.
И вот когда Рябинкин продвигался по местности рядом с Утехиным, он был занят мыслями: немцы стали применять ранцевые огнеметы не только в наступлении, чтобы их струей выжигать команды в дотах и дзотах, но и в обороне, с короткой дистанции, когда наши врывались в их траншеи. Значит, надо особо выглядывать огнеметчиков и уничтожать их в первую очередь.
И когда однажды Утехин попросил простодушно одолжить ему обойму, Рябинкин сказал зло:
- Ты свои выпулил не глядя куда. Вояка! - Но все-таки, пересилив себя, дал.
- Спасибо, - сказал Утехин и пообещал: - Я, товарищ Рябинкин, теперь каждый ваш патрон буду стрелять только по видимой цели.
И действительно, Утехин стрелял редко, каждый раз после выстрела подымал голову, чтобы убедиться, попал или не попал. Рябинкин даже был вынужден на него прикрикнуть:
- Ты что, в тире очки выбиваешь? Не высовывай башку.
Но Утехин, дорожа каждым выстрелом, все-таки подымал голову в на последнем своем выстреле упал с пробитым лбом на приклад винтовки. И у Рябинкина было такое чувство, будто он сам повинен в смерти Утехина, и эта вина останется у него на всю жизнь, потому что не рассчитал в своей личной озабоченности в бою того, что во всей доверчивый к людям Утехин, получив от него обойму, засовестился от его обидных слов. Это надо было понять, а Рябинкин не понял.
VII
Война учила Рябинкина не только бою, но и пониманию того, что среди рядовых нет рядовых людей. Каждый чем-то неповторимо особенный.
Рябинкин все больше проникался соображениями о том, что сберечь товарища не всегда можно, только прикрывая его огнем или даже кидаясь на врага, если заметил, что товарищ твой замешкался.
Надо во всех нечеловеческих обстоятельствах войны оставаться человеком, понимать душевное состояние другого. Тот же Володя Егоркин, получая нехорошие письма от жены, томясь мнительностью, перебарывая тревогу и страх перед унижением, стал щеголять бесшабашной удалью, молодечеством, этаким боевым озорством. Он стал язвительно груб с товарищами, особенно с пополненцами, говорил новому бойцу Прохорову, который к черному пластмассовому солдатскому медальону прикрепил портрет девушки в целлофановом футлярчике:
- Ты ее портрет на груди держишь, а она, может, в это время... Я вот даже солдатского медальона не ношу. Ни к чему. Если разворотит прямым попаданием, так и медальон не поможет...
Рябинкин слушал эти рассуждения молча, еле сдерживая себя. Он аккуратно собирал, что ему понадобится для разведки в расположении врага, куда он должен был идти вместе с Егоркиным. Закончив приготовления, не глядя на Егоркина, он сказал:
- Насчет тебя мое решение - отставить. - И добавил резко: - Все.
Пополненцев, конечно, не полагалось пускать сразу в разведку, да и вообще для разведки подбирались люди опытные, знающие друг друга по бою. Без обоюдной уверенности на такие задания не ходят, иначе бы Рябинкин пошел с Прохоровым, не зная его как бойца, но заинтересовавшись им как человеком. Его тронула та простодушная откровенность, с которой этот парень нацепил при всех портрет своей девушки на солдатский медальон, не видя в этом ничего неловкого, а даже гордясь этим, как особой присягой, отданной кому-то помимо воинской.
Эта серьезная откровенность Прохорова - он любит и не собирается скрывать, напротив, считает долгом поставить всех в известность об этом, его уверенность в том, что каждому его чувство понятно и близко, вызвала у Рябинкина к молодому бойцу не столько, пожалуй, симпатию, сколько доверчивое любопытство.