Дежурный стрелец, пропадавший до того в зябкой истоме, насторожился. Сизые от холода и грязи босые ноги юрода добавили знобкого неуюта ему под кафтан, и без того не шибко сохранявший спёртый дух отсыревшего за ночь бдительного тела.
– Куда прёшь, немытая харя? – вяло качнул стрелец мгновенно и весело вспыхнувшим на солнце железом.
– Стоит Егорий в полупригорье. Грядёт Сысой пятьдесят три версты высотой, в широту непомерен… Божья иконка, божья коровка, грамотка монастырская, богоматерь Ахтырская, имячко святое, да молочко снятое. Аз есмь постник, многотысячный обносник, аспид карпыч, чёртов ухват, – забормотал торжественно и бессмысленно божий человек, но дежурного стрельца не убедил.
– Посторонись, загавкал, псина… Прощай, прощай, катись откуда выкатился, – важно грозил ему стрелец, которому вышел, наконец, час употребить должность, всё-таки он тут при царе состоял.
И тут, вот чудо-то какое, из чудес чудо. На крыльце явился сам ласка-царь Алексей Михайлович. Борода ещё скомкана, и как-то уж очень весело и будто даже тепло стало и служивому человеку стрельцу и приблудному божьего вида голодранцу от того, как ясно и распахнуто глянули небесного весеннего цвета царские глаза. И весь он, ещё неумытый, щёки розовые от внутреннего жара, в ночной немыслимо мятой льняной рубахе, так уютен был и вкусен на вид, что и стрельцу, и юроду показалось – пирогом запахло.
– Не тормоши божьего человека, – голос у царя оказался звонкий и шибко подходящий к свежему морозному утрецу. – Кто божьего человека обижает, тот божье лицо омрачает. Подь сюда, – шевельнул царь тоже пышною, как оладушек, ладонью.
Через мгновение между юродом и царём предивный уже происходил разговор. Если б кто слышал, не поверил бы, что такое могло быть. Юрод просил приложиться губами к благодатной утробе царицы Натальи Кириловны. Объяснял это тем, что чувствует высшее веление поклониться и благословить великого царя, которому пришёл черёд явиться из материнского чрева, чтобы покачнуть обветшалый мир, ужаснуть его страстью и волей.
И ещё одно неслыханное дело. Царь Алексей уговорил царицу дать приложиться юроду к неприкасаемому телу. Принесли для того тончайшую бусурманской выделки ткань, которую и наложили на непомерно вспухший её живот. Юрод восторженно и вполне благочестиво припал замшелыми устами к нему как раз в том месте, где нелепо выставился на целый вершок, видный даже сквозь павшую туманом кисею, выгнанный из тела жестоким напором царицин пуп.
Задолго до того происходили в православном царстве следующие важные и благие для смирного течения жизни дела.
Необузданную лютость и дикое своеволие царя Ивана Васильевича народ запомнил крепко. Новую династию Романовых возводили на трон спустя лишь тридцать лет после смерти жестокого царя. Возвращения его строгостей не хотели. Ужас того времени совсем ещё не выветрился. Вот тут-то царская власть впервые претерпела нечто необычайное – народ, от лица которого выступили, конечно, высокие служилые и думные чины, попытался ограничить самодержавие. Как раз в части неконтролируемого зверства. Первые Романовы обязывались клятвой править «тихо». Нрав же Алексея Михайловича казался подданным настолько безобидным, что его от обязательства быть на троне «тихим» освободили. Он и так был «тишайшим». Вероятно, это слово означало тогда деликатность и милосердие. И в историю он вошёл как Алексей I Тишайший. Это не потому, что он не громыхал время от времени посохом, а потому, что не убоялся сделать ласку и мягкость средствами державной власти.
Царь Алексей Михайлович не то чтобы был очень уж ярый реформатор, но он как-то уже неловко чувствовал себя в рамках традиций. Он был первым, а, может, и единственным царём, который умел дружить, быть добрым соседом. Не переодеваясь и не маскируясь, подобно халифу Гаруну ар Рашиду, он мог явиться к столу своего подданного, коли испытывал к нему душевную тягу. И именно это качество имело последствия, которые скоро перевернули, наполнили блестящей суетой ход русской истории.
Из времён царя Алексея Михайловича мне легко представить, например, ещё и следующую замечательную картинку. Был у царя кот. Дымчатый, того цвета, каким бывает дым от не совсем просохшего осинового щепья, на котором коптили тогда двухпудовых белуг. Морда круглая, величиной со среднюю тарелку. Оранжевые глаза на этой усатой тарелке, будто две прорехи в геенну огненную. Был он началом той породы, которую теперь называют русской голубой.