У Матреши никогда не умолкающая, никогда не забываемая обида. Она не хотела идти замуж за Акима, а ее выдали силой. Ну, вот что вышло! Другие живут, как люди, а она что? Ни жена, ни вдова. В селе над ней смеются, из мужниной семьи ее выгнали. Сундук с приданым был, — половину не отдали. У всех права, а у нее у одной никаких прав нет. Придет она домой с работы, ляжет ничком на лавку и воет. Любка подвернется, она ее оттолкнет.
— Не было бы тебя, ушла бы в город, в прислуги бы нанялась. У-у, постылая!
Бабушка подойдет и стыдит ее, стыдит. Дед замахивается, точно бить ее хочет, а она будто и не чувствует. Только уж если надоедят ей, то приподнимется и так взглянет на них, что они оробеют и оставят ее в покое.
Дед возьмет шапку и уйдет. А Любка стоит и смотрит на мать. Видно по глазам, что думает о чем-то, хочет понять: почему же она постылая? То-то дура мать! В город в прислуги собирается…
Любка не имеет понятия о том, что такое город и что такое прислуга, но она знает, что это что-то недостижимое, призрачное. Это не хуже ее чепца, нитки из бисера и даже зеленой пуговицы. Вот куда метит ее мать! Невольно сквозь напускную презрительность в душе Любки шевелится уважение к матери. Она даже немного робеет перед ней. Вот если бы Матреше вздумалось когда-нибудь приласкать Любку!
Когда Любке этого бессознательно хочется, она только стыдливо смеется.
Кто-то научил Любку новому слову. Оно короткое, звонкое, и Любка не знает, что оно скверное. Теперь все ее спрашивают:
— Кто твоя мать?
И она отвечает радостно и отчетливо. Матрена услыхала и принялась бить ее так, что дед с бабкой насилу отняли.
— Кто научил? — допрашивала Матреша. Но Любка заупрямилась или забыла. Она отвечала:
— Сама выдумала.
Матреше сказали, что если Аким умер, то его пачпорт перешлют в волостное правление. Она часто ходит узнавать, нет ли пачпорта, и всегда бежит назад в слезах, вытирая лицо фартуком. Чтобы испугать ее и посмеяться над ее страхом, кто-нибудь изредка сообщает ей, что Аким «объявился», сидит у себя дома и сейчас пришлет за ней.
— Врешь! — говорит она, а сама бледнеет и хватается за что попало, чтобы устоять на ногах.
— Увидишь, как вру. Сидит. В окно смотрит. Ужас и отчаяние придают Матреше силы.
— Убью я его! — говорит она холодно и спокойно. Ее дразнят.
— Сам он тебя раньше убьет. Не слепой и люди не без языка. Эти шутки дорого обходятся Матреше. Даже когда она убеждается, что над ней насмеялись, она не скоро приходит в себя и, крутя пальцем у левой стороны груди, уверяет, что у нее тут что-то оторвалось и покатилось.
Стоит зной, какого уже давно не было. Земля сохнет и трескается. Над деревенской улицей не опускается пыль, а так и держится в воздухе, а на дороге она глубокая, мягкая, горячая. В ней роются куры и садятся в нее, распустив крылья. Кроме кур, на улице никого больше нет. Даже собаки попрятались в тень. Солнце описывает по небу свой самый большой путь и уж как заберется с утра в вышину, так и льет оттуда светом и жаром до самого вечера. Пруд стал мелкий и ушел от берегов. Из колодцев стало трудно доставать воду, а все обычные лужи и трясины так высохли, что от них и следа не осталось, только земля там покрылась целой сетью широких трещин. Прилетит туда воробей, попрыгает, повертится.
— Чирик!
Где вода? Воды нет. Надо лететь напиться в пруду. Экая досада!
Стадо возвращается домой, окутанное тучей. Издали можно подумать, что где-то пожар, так густо и черно, и высоко, точно дым, поднимается пыль. Овцы чихают и кашляют, коровы ревут. Кажется, что вот сейчас это стадо вытянет в свои засохшие, запыленные глотки остаток пруда и уж негде будет напиться и воробью.
Давно не было такой жары и суши, а народ как раз весь на работе: убирают сено. Антон с самого начала сенокоса пьян с утра до ночи, но так как пьянствовать в это время освящено обычаем, то Анисья с этим мирится и только по обычаю же журит своего старика, когда он возвращается домой. Сама Анисья из дома уже давно не отлучается. Целый день возится в избе или около избы и изредка окликает Любку.
— Любка, ты где? Иди, касатка, домой, дождик сейчас пойдет, замочит. Иди, умница!
Любка, по обыкновению, не идет, но она и не убегает никуда, и не шалит, и даже не играет. Она тихо сидит, как курица, в горячей пыли и с чем-то молча возится, лениво без увлечения. Почему-то она теперь кажется совсем маленькой, беспомощной, и даже трудно узнать ее русую головенку без чепца и ее бледное, почти чистое личико.
Любка больна животом. Надо бы свезти ее к доктору, да до больницы шесть верст и время такое тесное: лошадь занята, дед пьян, мать работает. Да ничего: выдуется! Боль детская. По всему селу ребята хворают. На то они и ребята. Беспокоит Анисью только то, что Любка ничего не хочет есть, а только пьет и пьет воду. Без еды умрешь. И поэтому она все придумывает, чем бы соблазнить внучку.
— На лучку-то. Зеленый лучок, сладкий! Ты его с хлебцем. Я сольцы посолю.
Что-то ей скучно. Не хочется даже ругаться. Бабка берет ее в избу и укладывает на лавку. Она там поспит и опять выползет. Приходит ей в голову, что хорошо бы отправиться на усадьбу. Может быть, там кучер коляску моет. Как-то раз он ее мыл, а она смотрела. И все время они перекликались. Она крикнет:
— Дядя!
А он ей:
— Ась?
Она опять:
— Дядя!
А он опять:
— Ась?
Она громче, и он громче. Она протяжно, и он протяжно. Да так без конца.
А потом он поднял ее, посадил в коляску и закатил ее в сарай.
И пошла бы, да ноги что-то не ходят: слабые. Слышно ей, что на пруду крик и гам. Это ребятишки купаются. Купаются они теперь целый день, благо раздеваться не долго.
Любка знает, как это весело, но сама еще не купалась, а полоскалась как-то в луже, рядом с прудом. Там не утонешь. Так же весело было, но очень уж она замаралась, пришла домой вся в грязи.
Лихо купаются мальчишки! Заберутся на перила моста и оттуда летят в воду. Эти ничего не боятся! Смотреть на них жутко, но и интересно. Пошла бы, да не хочется.
Пробует она пореветь, да и реветь лень и бесполезно, потому что никто не слышит.