Но вот опять идет бабка и неожиданно начинает окутывать ее платком.
— Нездоровится, а на ветру сидишь. Как бы не охватило, бормочет она.
Любка не протестует: давно не приходилось ей ходить в этом теплом платке, и ей кажется, у нее в нем богатый вид. Она даже улыбается от удовольствия. Знакомое чувство гордости всем великолепием ее жизни на миг заглушает нездоровье и скуку. Хоть бы пошел кто-нибудь мимо и увидал бы ее!
Бабка, должно, переделала все свои дела: села на порог избы и дремлет.
А солнце закатилось высоко, высоко и, кажется, остановилось. Неподвижны в воздухе зной и духота.
Дед убрал сено и пропил его почти все. Анисья сама ходила к лавочнику Петру Степанову, кланялась в пояс и умоляла, чтобы он, если ее старик будет еще предлагать купить у него сена, гнал бы его, пьяницу, в шею и денег бы ему не давал. С той же просьбой ходила она и к другим купцам и всюду кланялась, плакала и проклинала мужа на чем свет стоит. Над ней все смеются.
По вечерам у Губанов стон стоит от брани, крика и слез. Кончается это тем, что Антона выталкивают на улицу без шапки и он долго топчется перед своей избой, с трудом удерживая равновесие, и с недоумением разводит руками.
— А хозяин кто? — рассуждает он сам с собой. — Я хозяин. Это как же? Хозяина, да вон? Кто смеет? А не смеет этого никто. И уверившись в своих правах, он идет назад в избу и кричит:
— Старуха! Хозяин идет! Покоряйся!
Любка лежит на печке и слушает. Она все не поправляется, и так извелась, что от ее крепкого, ладного тельца остались только кости да кожа. Но Анисья верит, что ей теперь скоро будет лучше: у тетки Ульяны нашлись порошки из больницы и она охотно пожертвовала их Любке, так как они ей давно больше не нужны. Ульяна давала их своему ребенку, а тот с год уже как умер, но не от порошков, а от того, что он белены наелся. Няньку его, Маньку, отходили, а он умер. А пороши хорошие и хорошо помогали. Чем еще ехать за ними, а они уж тут.
Любка охотно принимает лекарство, потому что гордится, что ее лечат. Это льстит ее самолюбию. Гордится она и тем, что мать об ней ревет. Матреша не верит, что Любка может поправиться.
— Чернеть стала, — говорит она, — лицо землей подернулось.
— Как Любка умрет, я и уйду, — грозит она старухе Анисье. — Мне уж место выходит…
Ревет она, что Любка умирает, и ревет о том, что, когда она развяжет ей руки, ей, пожалуй, не выдадут пачпорта их волостного. Ведь у всех права, а у нее никаких прав нет. Навязали ей силой мужа Акимку, он пропал где-то, и она должна пропадать. Ни жена, ни вдова, ни девица. Писарь говорит: нельзя такой пачпорта дать. Таких, будто, и не бывает совсем. Смеется, что ли? Как же не бывает, если она именно такая и есть? Такое, говорит, ты существо, что тебя ни под какой закон не подведешь.
От таких слов у Матреши обрывается и закатывается сердце. Если волостной писарь и шутит, то поди-ка поищи свой закон! Захочет, и шутка крепче закона ее дома свяжет. Любка совсем не хочет умирать. Вся ее жизнь продолжает ей казаться богатой, красивой и нарядной, а о смерти она никогда и не думает и думать не умеет. Только когда мать говорит: «Умрет Любка. Чует мое сердце», — ей становится немножко неприятно и она пожимается.
Заходит иногда соседка и спрашивает:
— Любка-то еще не умерла?
Если никого нет в избе, Любка сама приподнимается и отвечает:
— Нет.
— Полегче тебе, что ли?
— Не знаю.
— Как, ты все жива?
Но хотя этого еще никто не знает, Любкина судьба решена: она не умрет на этот раз. Она выдулась.
Дед и мать опять на работе в поле. Убирают рожь. У бабки ломит голову, и она вся закуталась большим теплым платком и ничего не слышит. Любка выползла на порог избы, оглянулась по сторонам и еще робко, еще слабо улыбнулась солнцу, теплу, зеленым деревьям, пыльной дороге, веселым воробьям и озабоченным курам. Она стоит на своих исхудавших ножонках, а ее пошатывает. Наклонилась было, за комочком земли, чтоб запустить им в петуха, и неожиданно крепко села на землю. Удивилась и теперь сидит, смотрит и слушает. Плывут облака по небу, зеленой стеной стоит через дорогу господский сад, и там, где-то, звонко лает собака. Кричат, купаясь, ребята на пруду. А над самой ее головой, на ветле, возится какая-то большая птица и все машет крыльями и точно срывается и падает и старается удержаться. По дороге идет старик нищий с сумкой за плечами; в руке высокая палка. Он не глядит на Любку, а все-таки немного страшно: как бы не унес. И вдруг из-за угла сада быстро выскакивает лошадь, а за ней дрожки, а на дрожках Любка узнает своего друга-кучера. Он катит прямо к ней и тоже не глядит в ее сторону, а Любке хочется, чтобы он заметил ее, и она поспешно встает и машет руками. Кучер осаживает лошадь и останавливает ее.
— Любка! Аль ты жива? Она бежит к дрожкам изо всех сил, с испуганным лицом и поднятыми плечами, готовая упасть на каждом шагу и не падая только по какой-то странной случайности. Ее ноги спотыкаются, заплетаются, семенят на месте, но она все-таки подвигается вперед и, наконец, падает на руки кучера. Он поднимает ее и сажает перед собой.
— Ишь ты! Выздоровела, — удивляется он. — А весу в тебе никакого не осталось; что твой воробей.
Любка стыдливо смеется и заглядывает ему в лицо.
— Покатать, значит?
И они едут.
— Эй! — кричит кучер нищему, который бредет впереди, и тот испуганно отскакивает в сторону. Разбегаются с дороги куры и прыскают из-под ног лошади воробьи. Сбегаются собаки, прыгают и у колес, и у лошадиной морды, лают, задыхаются от злобы. Баба с коромыслом остановилась и ждет, когда промчатся дрожки. Взапуски припустила за ними стая мальчишек.
Любка вся сжалась и притаила дыхание. Оголившиеся исхудалые грязные ножонки ее торчат в стороу, руками она уцепилась за одежду кучера; ветер треплет ее волосы, а бледное, изморенное лицо ее выражает растерянность блаженства. Какой почет! Какая слава! Вот когда гордость ее вполне удовлетворена!
Гордость маленькой, ничтожной, еле живой Любки, в ее богатой, пышной, великолепной жизни.