Чаще всего к Константину Алексеевичу Пухлеванову приходили люди литературные. Можно было предполагать, что, как и многие другие, он входил в ту немногочисленную группу населения, которая могла позволить себе называть себя интеллигенцией и которую этот термин не то чтобы потрясал и лишал душевного равновесия, но все-таки заставлял о нем думать.
Приходили к Константину Алексеевичу люди, которым за пятьдесят, которые помнили еще времена, когда в России водились не только слоны, но и большие писатели, которые писали не только для свиней, но и для людей. И которые теперь вдруг остались без писателей, безгласные, беспечатные, зато окруженные ревущими и кудахчущими свиньями. В те времена такие люди еще не были преданы проклятию и не лежали в общих ямах для безымянных мертвецов, поедаемые червем. Они скромно и одиноко жили среди других людей, достойно исполняя свои обязательства перед обществом, и общество, несмотря на бессловесность этих людей и на бессловесность всего того, что составляло общество, – жило, выло, размножалось, волновалось, строило БАМы и каналы, заседало в президиуме и в Политбюро.
Жизнь била ключом. Даже в свином захолустье она умудрилась оставить после себя этот живой и шумный след. По вечерам после работы инженеры, технологи, техники, лаборанты шумно и весело сбегались в читальный зал библиотеки, чтобы послушать там Андрея Волюковича и почитать друг другу привезенные из Москвы книги. И если те, кто не был свиньями, предпочитали американские триллеры, привезенные отцом Константина Алексеевича, то те, кто был свиньями, зачитывались романами Николая Федорова и вступали в ожесточенные споры о судьбах революции и человечества.
Константин Алексеевич не был исключением из общего правила. Он любил и понимал книги, он умел читал все, что попадало ему в руки, не деля прочитанное на важное и неважное, на стоящее и нестоящее. …Он читал запоем – газеты, журналы, книги, плакаты, лозунги, театральные программки, афиши – все приносилось ему товарищами, все оценивалось им и все находило отражение в его душе.
Пухлеванов по-прежнему выписывал «Русскую мысль», «Аполлон», «Золотое руно», «Весы», «Аполлон перешедший», «Аполлон литературный», «Вопросы жизни» и другие толстые журналы, выписывал также «Вестник Европы», «Женеву» и «Новую Европу». Газеты он по вечерам читал в своей комнате, книги – в читальне, плакаты – в спортивном зале, куда он приходил вместе с товарищами, чтобы совершенствоваться в беге на роликовых коньках и лыжах.
Но Пухлеванов не был ни красавцем, ни молодцом, ни даже примером для других. Был он мал ростом, сутуловат, не очень высок, бледноват, с серыми глазами. О нем говорили: «Этот человек не из того теста», хотя он ни в чем не был виноват, кроме своего рождения. И судьба его сложилась так, что все, чему он отдавал свою душу, все, что составляло смысл его жизни, оказалось вне его.
Когда Константина Алексеевича спрашивали, кто он, он обыкновенно отвечал:
– Обыкновенный человек. Как и все.
Но те, кто знал его близко, не верили этому. В нем чувствовалась какая-то необычная замкнутость, неразговорчивость, сдержанность, порой нетерпимость. Но за этими свойствами не ощущалась какая-либо особая воля, характер; казалось, что, говоря и поступая, он каждый раз обдумывает каждое свое движение.
Он был молчалив не только во время разговора, но и во время молчания. Когда он читал или писал, то замирал, как будто прислушиваясь к самому себе, к своим мыслям и чувствам. И по тому, как менялось выражение его лица, по тому, как он шевелил губами, можно было судить о том, что он думает, что он переживает.
Константин Алексеевич Пухлеванов был молчалив не только во время разговора, но и во время молчания. Когда он читал или писал, то замирал, как будто прислушиваясь к самому себе, к своим мыслям и чувствам. И по тому, как менялось выражение его лица, по тому, как он шевелил губами, можно было судить о том, что он думает, что он переживает.
И еще одна странная черта была в нем. Иногда во время разговора он как будто засматривал куда-то далеко-далеко, вглядывался куда-то далеко. И тогда глаза его начинали блестеть по-особенному, вспыхивать ярким огнем, играть некой тайной, глубокой мыслью.
В Пухлеванове странно сочетались черствость, холодность и какая-то неизживаемая, крепкая, стоическая усталость. Иногда эту усталость приходилось принимать за черствость, ибо не было в ней ничего холодно-рассеянного, равнодушного, что так легко пленяло других. В ней была несокрушимая внутренняя сила, упорный огонь, некая стихийная воля, противостоящая безбрежности и хаосу.