Все чаще и длительнее становятся эти бессонные часы, когда она лежит рядом с маленьким холмиком – своим спящим мужем, который при первом же случае, в разговоре с гостями, скажет скромно, но самоуверенно:
– Кто трудится, тот не знает, что такое бессонница. С тех пор как я себя помню, я засыпаю, как только лягу, и не помню, чтобы мне когда-либо что-нибудь снилось.
Знает она эту фразу наизусть, как и все остальное.
И, думая об этом, молодая женщина чувствует боль в отяжелевших грудях, боль, которая растет, растет и заставляет придавливать их обеими руками. Но тогда боль разливается по всему телу, и она глотает рыдания вместе со слезами. Мышцы бедер сокращаются так, что собственные ноги заставляют ее встать. К горлу поминутно подкатывает комок и перехватывает дыхание.
Так она бодрствует и так наконец засыпает, когда усталость убеждает ее, что нечего искать выхода там, где его нет, и что завтра все будет, бог весть с чего и почему, лучше, – лучше или, по крайней мере, иначе.
А назавтра – все то же, что и всегда, только хуже.
До полудня она еще чувствует себя сравнительно спокойно и безопасно. Между нею и сегодняшним вечером стоит преграда – немного сна и забвения. Она забывается, отдавая распоряжения и занимаясь мелкими домашними делами. Но уже около полудня возникает страх перед ночью и тем, что она может принести. А она может принести все.
Движимый неодолимой потребностью самовозвеличения и принижения всего живого и непокорного, щеточник каждый вечер разрушал и опрокидывал то какое-либо учреждение, то целую отрасль, то какую-либо выдающуюся личность и на этих развалинах воздвигал свою собственную фигуру во весь сверхъестественный рост своей долго таимой, а сейчас распоясавшейся уродливой ненависти ко всему и зависти ко всем и по любому поводу. В свете его критики и иронии все вокруг оказывалось слабым, недостаточным и несовершенным, будь то государственная власть, армия или экономика; даже сама церковь, к которой он еще выказывал известное уважение, была слишком либеральна и плохо организована. Рабочий класс распущен и недостаточно эксплуатируется, суды слишком мягки и медлительны, все власти заражены мягкотелостью и нерадивы. Все люди испорчены или лишены способностей и ленивы. Короче говоря, мир полон безобразия и несовершенства.
Изредка газда Андрия водил жену в театр. Это для нее были радостные часы. Она с детства любила театр, особенно оперу. Кроме того, для нее был счастьем каждый миг, проведенный с мужем не наедине, ибо тогда это был тот уравновешенный, солидный газда Андрия с его пресловутым «подходом», ничем не напоминающим об изнанке, открытой только ей.
Вернувшись из театра, Аница всегда старалась лечь как можно скорее, избегая разговоров, чтобы сохранить в себе то ощущение светлого и теплого возбуждения, которое оставалось в ней после театрального представления, особенно после музыки и балета. Но это удавалось ей все реже. Щеточник не давал ей покоя даже тогда, когда она уже лежала в постели. Тщательно и неторопливо проделав свои процедуры, как некое богослужение в свою честь, он оказывался перед женой, которая уже заранее трепетала, пригвожденная к кровати, из которой бежать и спасаться было уже некуда. И он начинал длинно и подробно объяснять ей, что балет Народного театра никуда не годится, что все это зиждется на неправильной основе, недобросовестно, бесталанно, слабо, небрежно. Он нагибался над ней и доказывал, что прославленный танцовщик Краевский, которого они видели сегодня вечером, танцевал молодого рыцаря в «Спящей красавице» вяло и без всякой мужественности.
– Что он, этот красавчик, воображает, будто все дело в миндалевидных глазах и закрученных усиках? Разве так влюбленный подходит к женщине, о которой мечтает? Я не актер, не танцовщик, не мое это дело, но меня так и подмывало подняться на сцену и показать ему, как это делается. Вот был бы я у них дирижером и балетмейстером! У меня бы они не отлынивали от дела и не работали кое-как, можешь мне поверить, и этого прыганья, кто в лес, кто по дрова, не было бы. Уж они бы у меня вставали на пальцы и вертелись, пока в глазах не потемнеет. А он бы у меня так и летал, стоило мне только глазом моргнуть – понимаешь? – а не то чтобы гримасничать и кривляться, а потом получать большие деньги и называться артистом и танцовщиком.
И щеточник в полном ночном туалете – в длинной рубашке, без зубов, с ватой, торчащей из ноздрей и уха, склоняется над лежащей женой и дирижирует невидимым оркестром и танцорами, строго и неумолимо, а затем энергично выгибается, показывая, что, по его мнению, должен был делать прославленный танцовщик, приближаясь к принцессе.
И все это завершается его крепким, бесцеремонным сном, которым он так гордится, и ее мучительной бессонницей. А на следующий вечер повторяется то же представление, только с другим содержанием.
Она уже не знает, как объяснить это хотя бы самой себе, но только видит, что ее муж, окончив дела и оставшись после ужина с нею глаз на глаз, превращается просто в чудовище. Из вечера в вечер он играет перед нею какую-нибудь новую роль, каждый раз все менее логичную и правдоподобную, все более отвратительную и страшную. Она не находит в себе сил ни остановить его, ни защититься, слушает его со скукой, с омерзением и даже с ужасом, потому что в последнее время эти разговоры вызывают у нее самый настоящий страх. Она знает, что все это лишь болтовня обиженного природой горемыки, который ночью, в промежутке между прозаическими дневными делами и мирным сном, открывает свою ярмарку чудовищ и демонстрирует свою неведомую людям изнанку, и притом только перед ней, женой, которую он кормит и одевает и перед которой, следовательно, ему нечего ни стыдиться, ни стесняться. Она знает это, и все-таки ей делается страшно. Ибо в своих похвальбах и перечислениях всего, что он мог бы сделать, будь он тем и таким, каким он себя в эту минуту воображает, щеточник уже давно перешагнул границу не только вероятного и возможного, но и того, что допустимо и естественно.
Теперь вечерние часы становились для него настоящими оргиями тщеславия, властолюбия, маниакальной жажды могущества и славы и бог знает каких еще инстинктов, в другое время скрываемых им или неведомых ему самому, а у нее вызывали тайный ужас и все более длительную бессонницу. Поводом ему могла послужить любая вещь. Например, разговор начинается с заметки из уголовной хроники. На пустой поляне под железнодорожным мостом найдена мертвой какая-то женщина, иностранка, исколотая ножом. Женщина – молодая, красивая, элегантная, явно из высшего общества. Случай необъясним. Вся печать писала о нем, и все спрашивали друг друга: кто такая эта загадочная красавица? Кто ее убийцы и что могло быть поводом для преступления?
Газда Андрия сначала читает вслух репортаж о происшествии, а потом разваливается в кресле и с улыбкой превосходства говорит жене:
– Дураки! Чего тут думать? Мало разве тайных обществ или шпионских организаций? И разве одна такая красавица находится у них на службе? А с этими организациями дело обстоит так: завербуют тебя, и ты вступаешь; даешь присягу – клянешься на револьвере или ноже, что будешь беспрекословно исполнять все приказы и никому и никогда не выдашь тайну. А потом ошибешься в чем-нибудь или проговоришься – и ты уже обречен. Спасения тебе нет. Когда ты меньше всего этого ждешь – нож в спину. Так и надо! Тут ни пощады, ни колебаний быть не может. Хоть бы она мне была родная сестра, я голосую: смерть. И приговор приводится в исполнение автоматически, молниеносно. Если надо, проделываю это собственноручно. Понимаешь? И вот эти безмозглые слюнтяи из полиции забегали и забили во все колокола. И что «речь идет о черноволосом сильном человеке высокого роста», и что это мог бы быть такой-то или такой-то, а такой-то вне подозрений. Ничего-то они не знают, я тебе говорю. Все они слепцы и недотепы и по себе судят о других.