Так вот, была осень лесов, осень дождя. Мы с непокрытыми головами шли по северной равнине, потом вдоль берега моря, по серому песку пляжей, где так легко было поддаться печали. В октябре они зябнут, всеми покинутые, зонтики сложены, краска на деревянных кабинках облупилась, на стенах опустевших гостиниц проступают ржавые пятна. Что за наслаждение — пропитываться дождем и тишиной, идя медленным-медленным шагом, до самого конца глухого времени года.
Месье Делькур вовлек нас в логику похожего на нас самих странствия: приобщающий круг с границами шара или пузырька. Сначала он повез меня в Голландию, где люди передвигались с места на места легко, в воздушном стрекоте велосипедов. По вечерам у них горели все лампы, сияла медь теплого уюта, открытого взглядам прохожих, утоляющих жажду золотым свечением. Мы двигались вдоль каналов, ни в одной деревушке не задерживаясь дольше чем на день. Время шло… Город ждал нас где-то далеко, за всеми этими картинками, на самом донышке осени. Город, а может быть, и больше, пространство-мираж, город-предчувствие. Месье Делькур сказал мне только одно:
— Там север севера укрыт в центре дождей.
В центре, в самой глубине того круга, который начертил месье Делькур на плоской осенней стране. Я ничего не понимал ни в границах, ни в странах. Но и там, как в первый вечер в Париже, я ощутил недвижную ласку мгновения, только упивался ею еще больше, с тем оттенком серьезности в наслаждении, который смутно рождало во мне ощущение времени. От всех этих долгих исканий у меня в памяти осталось одно-единственное имя, которое сегодня для меня что-то означает. Я собрал в него все серые волны Северного моря, все туманы над равниной, весь янтарь осенних лесов. Брюгге. Мы шли по Брюгге холодным утром начала ноября.
Это был придуманный для нас город на полпути между небом и землей. Не было ни встречи, ни враждебного столкновения; на тихих мощеных улицах прохожие проплывали мимо неспящими сомнамбулами; каждый двигался по колее своей грезы, словно в погоне за тенью, словно преследуя тайный образ. На главной площади громыхали повозки, но дымка в воздухе удерживала нас на морском дне, перезвон башенных часов опускался, словно идущая вглубь волна. Мы переходили через мосты над каналами; лебеди медленно скользили по воде среди узких желтых листьев.
За воротами открывался сад, тишина в нем казалась такой торжественной и желанной… Мы вошли. Маленькие белые домики аккуратным рядком выстроились вокруг просторной лужайки, поросшей деревьями, подернутой клочьями растрепанного тумана, усыпанной опавшими листьями. Мы долго ходили по ней, испытывая удивительное счастье, неясное ощущение покоя, легко добытой истины, и ноги у нас озябли. Время от времени открывалась какая-нибудь дверь, и кто-то проскальзывал мимо нас по дорожке: невесомый черно-белый силуэт проплывал над землей и пропадал. И долго после его исчезновения казалось, будто ветерок колышет покрывало. Монастырь бегинок. Месье Делькур назвал мне чересчур непринужденное имя этого огороженного небесного участка, где расцветал талант садовника, этой с улыбкой распахнутой двери, за которой царит строгая кротость.
После отъезда Флорентийца мы вновь погрузились в безмолвие. Мы впитали золотую и серую тишину монастыря бегинок и всех мощеных улиц, холодный туман, который так медленно рассеивался. Мы шли наугад, но где-то в этом напоенном влагой воздухе таилась сила, которая нас вела. Очень быстро стемнело, вечер застал нас на главной площади, у витрины книжной лавки. Выставленные в ней гравюры Антона Пика воскрешали в памяти суету на зимних улицах Брюгге и Голландии, с развевающимися шарфами, раскрасневшимися, насмешливыми, сияющими лицами. Но, обернувшись, мы только и увидели, что почти пустую городскую площадь; последняя повозка, крытая черной кожей, свернула за угол и растворилась в темноте.
Мы снова тронулись в путь. Повсюду, куда ни глянь, в переулках загорались окна кафе, таких укромных и уютных, что мы не решались войти, несмотря на внушающие доверие вывески: «Кафе-кондитерская», «Бочковое пиво». Наконец месье Делькур решился войти в кафе, у которого на стене был вывешен перечень блюд. Набравшись смелости, он толкнул дверь и тотчас раскаялся в дерзком поступке. Ни за одним из четырех столов темного дерева, слабо освещенных лампами под оранжевыми абажурами, никто не сидел. В камине, потрескивая, горел прирученный огонь.
— Добрый вечер, господа!
Голос звучал приветливо, но от неожиданности мы вздрогнули. Немолодая дама в кардигане из серой ангорской шерсти ничем не напоминала официантку. Выслушав без насмешки наш неуклюжий лепет, она усадила нас поближе к камину, приняла заказ и удалилась, оставив нас одних в зале-корабле. Выступающие балки, дымчатые расписанные стекла, изразцовая печка, свернувшаяся у огня кошка, кружевные салфетки; нам было неловко, мы чувствовали себя виновными в том, что, не приложив усилий, проникли в этот доступный уют. Но вскоре нам принесли два высоких пузатых стакана с белыми буквами: «Аббатство Доброй Надежды — Гёз Ламбик[2]». Прежде чем глотнуть темного пива, следовало распробовать цвет названия, отраженного в стекле, и эта утонченность отражения тон в тон преисполнила нас блаженством. На деревянном столе темно-красное пиво в стакане казалось матовым. Когда я поднес его поближе к огню, в нем заплясали светлые блики. В Брюгге, в ласковом одиночестве, я тянул горько-сладкое пламя вишневого пива со смолистым и фруктовым привкусом, сидя так близко от серых туманов, в глубине нашей осени.
Сколько времени просидели мы так в сладостной дремоте? Сколько времени, поскольку время теперь завладело мной, и, даже погрузившись в терпкий и сладкий поток пива, я не мог заставить себя не думать о том, что будет после, о том, что гнало нас из кафе, влекло к другой картинке, маячащей чуть подальше? Я теперь не чувствовал себя в стране без начала и конца, как в первые наши июльские вечера. Месье Делькур, мой брат в неспешности, вы превратили нас в путешественников, мимолетных гостей Брюгге, где туман так хорошо умеет расплываться по терпкой рыжине пива, смягчая ее. Мы могли бы и здесь, как везде, укрыться в спокойном волшебстве замерших картинок. Но нам надо было выйти в ноябрьскую ночь, и уже не мы решали, куда нам направиться. Наши шаги сами должны были привести нас, минуя водяные круги, к этой озаренной витрине в темном переулке между двух мостов.
«Ван де Конинк — Салон искусств — Временные выставки». Городские пейзажи, исполненные неуклюжего символизма, с чересчур яркими красками, поначалу превратили нас в самоуверенных зевак, переглядывающихся насмешливо и понимающе. Но вон те две симметрично висящие рамки с наклеенными лаконичными этикетками… Акварель. «Галактика». «Голубой шарик».
Наши улыбки пропали. Там, за стеклом, по ту сторону преграды, по ту сторону прозрачных отсветов Брюгге, были шарики. Черная галактика, через которую струились жаркие пески, голубоватый шар с серыми прожилками, внезапно прихлынуло нестерпимое переживание чьего-то детства, но почему здесь? Нам не нужны были слова. Месье Делькур внезапно так просветлел, так опечалился. Две акварели — и округлая полнота мира, заключенная в самом тайном из водяных кругов.
Странный дом-недомерок с темной деревянной обшивкой, напоминающей киль, нависает над каналом. За бутылочно-зелеными стеклышками в толстых свинцовых переплетах ничего не разглядеть. А вокруг — целый замкнутый мир: безлюдный осенний сквер с маленьким греческим храмом, суровая ограда музея, каменная арка круто выгнутого моста. Наверное, самый тихий уголок в этом городе, которому ведомы все оттенки тишины. Здесь неподвижность достигла совершенства: самый легкий ветерок не пролетит, и воздух замирает при малейшем оклике воды. Отражение дома в канале не колышется, но именно через отражение все могло бы начаться, ожить. Непроницаемый дом, состарившийся за много жизней, угасших одна за другой, только и осталось от них, что воспоминание в воде.