Уже темнело. Под ясным небом серая дорога выделялась отчетливее, она почти светилась между внезапно помрачневшими озерами и лесом. Слова давным-давно растаяли, надежда увидеть свет заледенела у нас в груди. В Тюильри вечерняя синева со всей очевидностью звала к янтарным лампам таверны на улице Риволи. А теперь я открывал для себя простор расстояния и желания, мучительное ожидание, в котором боль смешивается с наслаждением. Наверное, и это тоже Север, этот длинный ледяной плащ, освещающий мысль о доме, рождающий надежду на тепло, скрытое где-то на другом конце равнины.
Значит, надо идти, изнемогая от усталости, чувствовать, как холод сковывает тело… А потом… Этот крохотный огонек на горизонте, огонек, который постепенно растет; этот огонек свечи, который с каждым шагом становится все жарче, наливается оранжевым светом, и снег начинает казаться синим; первый дом деревни Суннаншё, охраняющий подступы к иным местам, и есть усадьба. Свет горит только в одном крыле, потому что те, у кого есть выбор, уезжают отсюда на зиму. Здесь место лишь тем, кто скользит в безмолвии или подстерегает отчаяние, лишь тем, кто пьет время, путникам, идущим к нагорьям детства.
— Помнишь этот запах?
И Клеман с трудом выговорил: да. Первые слова Элен непременно должны были смешать ощущение и воспоминание. До чего странно было стоять вот так, вчетвером между огромной печью и кухонным столом. Мы с месье Делькуром позабыли смутиться. И с тех пор…
С тех пор мы живем здесь. Шведский дом нисколько не похож на квартиру месье Делькура. Тем не менее, когда я на него смотрю, мне кажется, что он давным-давно здесь обосновался. Он с такой радостью складывает дрова, топит печь…
А я учусь счастью. Я так долго жил в пузырьке. В один прекрасный день я покинул его ради тепла летних парижских улиц. Но здесь… Здесь я чувствую себя одновременно и внутри моего пузырька, и за его пределами. Снаружи — едва приметно взъерошенная шерстка инея, одевающая до самых тонких кончиков ветки берез; пепельная, почти туманная шерстка на берегу озера, куда я каждый день хожу один перед рассветом. Ни запахов, ни голосов; следы зверей — словно неясное послание, смысл которого остается для меня загадкой, но я угадываю в нем боль. Если долго смотреть вниз, голова начинает кружиться, снег мерцает и словно зовет меня на него прилечь, позволить себе уснуть в тайне его света. Я поднимаю глаза. Берега озера очерчивают границу такую далекую, что и мечтать уже не приходится о других местах. И все же я знаю, что в Даларне полным-полно таких же прозрачных озер. Вот что такое снаружи — этот пузырек холода, обжигающий грудь, когда я думаю обо всех тех, кто приходит помечтать на берег замерзшего озера, до боли в глазах всматриваясь все в тот же пейзаж и не зная, чего они ищут. Они никогда не встретятся друг с другом. Они вернутся внутрь.
Внутри — это красно-коричневый деревянный дом и дрожащие огоньки свечей. Элен сказала мне, что по-шведски свечи и свет обозначаются одним и тем же словом. Свечи здесь повсюду: в подсвечниках на подоконниках и на столах, в приделанных к стенам железных кольцах. Поздней осенью Клеман забил ими все шкафы. Он перекрасил деревянную обшивку стен, столы и вообще всю мебель в кораллово-красный цвет, такой горячий в живом сиянии свечей. В углу каждой комнаты высокая, до самого потолка, выкругленная изразцовая печка; можно открыть железную дверцу и смотреть, как рвется вверх узкое пламя. Острия языков пламени не видны, потому что огонь горит не для красоты, а для тепла, от этого он становится лишь сильнее и умиротворяющей лаской облизывает весь дом. В каждом окне видны озеро вдали, белая равнина, и иногда на первом плане — схваченная морозом береза с выгнутыми ветками. То, что внутри, никогда не забывает о том, что снаружи. То, что внутри, существует только ради того, что снаружи. Весь талант теплого света, коралловой мебели рожден голубизной, холодом, морозными узорами в рамках окон. Внутри полным-полно традиций, пирогов, вина, маленьких праздников. Я учусь проживать все это долгими днями, не знающими часов и отзвуков. Я смотрю на далекое озеро поверх семисвечника с зажженными свечами. Не спеша одеваюсь, толкаю темно-зеленую деревянную дверь. Выхожу из дома. Все повинуется мне.
Я так боялся этой встречи Элен с Клеманом. Но какой смысл чего-то бояться? Я понемногу усвоил, что время не желает идти, подлаживаясь под наши страхи, пристраиваться к нашим внутренним пространствам. Подмостки подвижны, и ожидаемой сцены по-настоящему не произошло. Клеман показался мне скорее задетым, чем удивленным. Он готовил праздник и дом к зиме. И вот он, похоже, оказался в ловушке и невольно чувствует себя от этого увереннее. Он смотрел на нас и долго качал головой, недоверчиво, радостно и покорно одновременно. Перед тем как броситься в его объятия, Элен произнесла ту короткую ключевую фразу:
— Помнишь этот запах?
Ответ пришел намного позже. Устроившись за кухонным столом и потягивая горячее ароматное вино, мы рассказывали о нашем путешествии. Клеман медленно повернулся к Элен:
— Ну да, запах. Мы не могли его определить. Может быть, пахло отчасти отсыревшим деревом пустовавшего зимой дома, отчасти воском, отчасти дымом свечей, который впитывали плетеные шерстяные половики. Запах не изменился. Есть и еще кое-какие мелкие признаки, словно бы доказывающие, что все это нам не приснилось. Но снаружи теперь ничем не пахнет.
И внезапно он, глядя в пустоту, проговорил охрипшим от ярости голосом:
— Все куда выше и куда совершеннее, словно огромная белая страница, на которую никогда не ляжет ни единое слово.
Вот так начались уколы фраз, царапины, которые что ни день оставлял бесконечно прерывавшийся и возобновлявшийся разговор между двумя прогулками, двумя кружками горячего вина, двумя мирными паузами в тепло освещенной усадьбе. Медленно и странно раскачивались дни: мороз, от которого перехватывало дыхание, домашний покой, то и дело растравляемая рана… Три дня спустя на берегу озера Элен произнесла более отчетливо и уверенно:
— Это не страница. Это прозрачная настойка. Знаешь, как говорят: мирабелевая настойка или грушевая, и вот он, плод, растворенный в прозрачном напитке. За тем, что остается невидимым, таится вкус. Для меня все зимы в Суннаншё — как эти настойки. Я чувствую, что за этим светом, за этой белизной что-то ярко горит, и вот-вот вспомню и скажу… Мне кажется, я скажу «малина», и это не будет обычным вкусом ягоды, который я смогу вспомнить. Это должно быть крепким, словно алкоголь, который пьянит и терзает…
— Вот он, малинник, — перебил сестру Клеман. — Снег очень ему идет, но зимой малинник стоит заиндевелый, и не все ли равно, что было раньше, что будет потом… Сохранить краски зимы, выпить зиму, быть по-настоящему вместе… Вот о чем я сейчас мечтаю.
И, поскольку мы, месье Делькур и я, стояли поодаль, он подозвал нас. Пройдя вдоль берега, мы оказались перед странной хижиной. Настил, начинавшийся как раз от заснеженного малинника, шел поверх льда и упирался в белый деревянный домик. Флорентиец толкнул дверь. Мы подумали, что это построено для детей: там оказался крохотный бассейн под открытым небом, квадратик воды с узкими дощатыми бортиками.
— Летом вода здесь почти горячая. Солнце отражается от выкрашенных белой краской стен, и можно купаться, греться на солнышке. Шведы обожают такие купальни. После шести снежных месяцев для них такое счастье вновь дождаться тепла, солнца…
— Забавно, — мягко перебил его месье Делькур. — Мне кажется, я мог бы неделю за неделей жить здесь и не мечтать о солнце.
Клеман долго смотрел на него.
— Вы правы. Не надо ничего желать, надо только смотреть. Вы меня этому и научили. Я больше никогда ничего не захочу, кроме одного — чтобы вы, все трое, оставались рядом со мной. Вот увидите, мы будем устраивать большие праздники. Скоро Санта-Лючия. Рождество придет слишком рано. Мы ничего не успеем!
В купальне облепленные снегом стены стерегли квадратик льда, и давнишние купания спали блаженным сном под слоем забвения. Но на обратном пути, когда шли по настилу, Элен, настигнутая какой-то картиной, спросила: