— Я явился для того, чтобы исполнить свой долг. Избавить вас от мук!
Естественно, речь шла не о физических муках залеченной в дым не очень уж старой кошки, а о душевных терзаниях хозяйки, не поддающихся измерению ни в каких метрических системах, принятых на планете. Ему удалось по случаю (был на мировом конгрессе котологов, конечно) заполучить единичную дозу невероятного снадобья. Данным средством в Соединенных Штатах, стране, известной своим гуманизмом, начали усыплять не только крупных животных, доживших до преклонных лет на частных фермах и в зоопарках, но и в пенитенциарных заведениях закоренелых преступников, приговоренных к смерти. И вам, конечно, известно, как там гуманитарная общественность буквально контролирует каждый шаг усыпителей. Суды, прокуратура там безупречны! Даже зверю в человеческом обличье никто не даст физически страдать последние минуты, отмеренные законом.
Я даже помнил, как называлось то чудодейственное снадобье — «Fatal» не больше не меньше «plus». Сколько оно стоило — не знал никто, но какую–то очень стыдную сумму, уж точно.
И действительно, от этого живительного укола животное взмыло по дуге к потолку, будто обрело крылья, и шмякнулось об пол уже бездыханным, побыв хотя бы мгновение летучим.
На что врач сказал:
— Ну что вы хотите? Это же сам «Fatаl plus», он действует с первого раза и наверняка. Прямо в десятку! Потом я все–таки дал тройную дозу из бесконечного уважения к вам. Нет–нет, вы достаточно заплатили. А это мой неоплатный долг перед вашим даром.
Я даже запомнил, как после этой новеллы хозяйка тут же перескочила на обыденное: поведала об одной парикмахерше с соседней роты, которая наконец–то признала ее, хотя причесывала уже несколько раз прежде. Бедняжка выронила расческу и ножницы, схватилась за лицо как опаленная, и убежала в глубь заведения, а достригать пришлось какому–то восточному мужчине, едва–едва мямлившему по–русски. Примерно такая же история опознания приключилась и в прачечной на Обводном, и в булочной на Дровяной, и, само собой, в книжном, что на Ревельском, но сейчас он закрыт.
6
В помещение влетел настоящий всхрип, утробный и глубокий. Страшный кашель и чудовищный нутряной рокот, будто пернатое существо забило крыльями под пыльным потолком, среди свисающих гирлянд паутины. Такие звуки произвести смертное человеческое тело было не способно. Паровозное депо, сломавшийся газгольдер, вдруг заработавшая после векового перерыва градирня, газовая котельная, взорвавшаяся на соседней улице. Какая–то неистовая сила заводила нелюдскую звучную машинерию.
До меня дошло, что сортирные рулады были большей частью хрипами бедной пьяной Земфиры, давящейся пылью в закрытом закуте.
Все рванулись спасать удавленницу. И действительно, за дверью в сумраке, едва разбавляемом тряпичным ночником, где, конечно, не было другого света, на незастланной тахте лежало и предсмертно хрипело Земфирино тело.
Она, брошенная в путаницу вечных сумерек и неприбранного хлама, издавала бессвязные звуки, как жертва, приготовленная к закланию. Я переступал связки и россыпи древних книг и журналов. Нельзя было тут же не различить хаос всесезонной одежды, детской и старческой. Непарная обувь, мужская и женская, словно здесь происходила оргия инвалидов, не поддавалась счету. Велосипедная рама на гигантском крюке казалась скелетом истлевшего животного, которое здесь когда–то сгнобили, как Тусю. Еще связки лыжных палок, похожие на фасции ликторов без топорища. Еще забинтованный под мышкой костыль. Сломленное удилище. Старинные рампетки без марлевых кульков. Битые стулья, лежащие вповал. Загогулины там и тут посохших кошачьих испражнений.
Запах в помещении витал соответствующий, то ли тлен, то ли пыль, то ли эссенция гона фантастического животного.
Слой вековой пыли кошмой пружинил шаги вошедших.
Несколько овалов, составляющих Земфирино вальковатое тулово, едва колебались хиреющим дирижаблем, который вот–вот испустит газ, столь необходимый для жизни.
Из испуганных присутствующих никто не знал — можно ли ее будить и вообще тревожить и трогать в таком критическом состоянии. Ведь легко можно сделать еще хуже. Решили ограничить манипуляции форточкой, которую, как оказалось, отворить было невозможно. Окна, через которые едва вливалась серая муть, судя по всему, были даже не слюдяными, а совсем уж древними — из мутных бычьих пузырей.
На сумбурной тахте навзничь, как пораженная молнией, Земфира превратилась в русское одышливое стихотворение девятнадцатого века, совершенно никому не нужное и не понятое современниками. Во мне проносились взветренные отрывки, строфы, просто слова. «Ночной эфир струит Зефир», «Ты пробуждаешься, о Байя, из гробницы…», «Смерть дщерью тьмы не назову я…» и т. д.