Поэт обращал на себя внимание при всей своей неряшливой невзрачности хотя бы тем, что волосы с затылка переходили на шею и сбегали широкой долиной в растянутый ворот тенниски. Это было совсем уж по–зверски… И при этом тонзура большой плешины была вырезана округло, будто он примыкал к некому истовому культу. Как при такой волосатости можно было оплешиветь?
Приличия ради ему, рыхлому и сутулому увальню, предложили почитать «из совсем–совсем–совсем нового», будто старое давно вошло в анналы и было известно всему крещеному миру. Адепт ждал этого сигнала, и он мгновенно залез с головой в глубину своей кошелки с буквами USА, которую, как кенгуру, держал на животе, выгреб внушительный ком листков и тут же, чтобы слушатели не раздумали, монотонно забубнил сначала в сумку, а потом в пол, шурша мятой бумагой. Руки, державшие листки, были покрыты ровным слоем волос, столь густых, что, казалось, грели.
В толстых окулярах он походил сразу на всех животных, воспетых великими мультипликаторами, — и на придонного сомика, подъедающего с аппетитом гельминтов в тине, и на сову–всезнайку, дремлющую с открытыми очами, и на мартышку Жаконю, беззаветно привязавшуюся к бесшабашным разбойникам. Мне казалось, что рот его, бубнящий вниз, находится под подбородком, вроде фистулы павловского животного. Одним словом, он нарывался на сравнения.
Стихи были сложены простым двудольным метром, он словно толок их пестиком в своем зобу — туда–сюда, туда–сюда. Под такую прелесть дети шаркают речевки, встают–приседают, переплывают саженками траншею грязной воды под присмотром воспитателей. Ловить эти прерывистые колбаски фарша было невыносимо, и к тому же мелос туалетного бачка, иногда врывающийся из глубин коридора, своим разнообразием и богатством ломал ему всю скандовку. Наверное, кто–то специально распахнул сортирную дверь пошире, и я был уверен — кто.
Когда наш аэд достигал апофеоза в самозабвенном бубнении, вода в сливном механизме переходила на умоляющий человеческий хрип и совершенно некстати закашливалась пузырями. Когда он испуганно смолкал на миг и шуршал своей бумажкой, чтобы наброситься на следующее, бачок самопроизвольно извергал несколько бодрых литров, пропадавших в мировой глубине, стыдливо смолкал и едва–едва посвистывал. Лысеющий и несуразный, поэт все бубнил и гундосил что–то свое под захлебывающиеся присвисты.
Наконец, неуверенно оглянувшись на меня, произнес он, облизнувшись: «И последнее». Будто я должен был попросить еще порцию добавки.
С поэтом было все понятно. Просто все. Правда, было одно стихотворение, показавшее, что здесь он не случайный гость, — о косящем девичьем почерке в тайных тетрадках, как и на утлых сортирных стенах. Где он углядел, сквозь заляпанные стекла своих аквариумных окуляров такое, можно было только гадать.
Эрмитажница Катя прижала к груди крохотную бутылочку, как Джульетта в последнем акте отраву, оставшуюся от Ромео, охнула, зажмурившись, и повторила магическим шепотом эти бессмертные строчки, — наверное, выцарапывала многократно что–то сама в шатучем одноместном домике на академдаче дорогого дедушки.
После этого все облегченно загалдели, а поэт от самозабвения расчесал шерсть на своих лапах крохотным гребешком из какой–то кукольной косметички. Все с ужасом посмотрели на это магическое действие, будто на глазах у всех он вот–вот окончательно оборотится вепрем, как в фильме ужасов.
— А вы ведь очень любите русские стихи, признайтесь, Стивен? — хозяйка подкалывала американца, как коллекционного мотыля.
— Конечно, он любит, — сказала блаженно Катя из Эрмитажа.
Она была настоящей интеллигенткой и родственницей академика, она произнесла эту фразу с такой интонацией, что никто не понял — что же в самом деле любит Стивен — водку «Абсолют», кондовые русские стихи или просто любит вообще — сразу ничто и нечто с одинаковой силой, как небесное нижнее бытие по–немецки, открытое нам Земфирой, почившей не навсегда.
— Так? Это был русское стихи? Так? О, да! Я заключал, что это фольклор? Ритуал лесных крестьян? Как? Мантра мизантропа. Процедура? Это здесь? Вы тут буддист? Это акционизм? — Он показал на себе, как поэт расчесывал шерсть на руках.
Он с простодушием нес эту ахинею, как ребенок в зоопарке, впервые увидавший через металлические прутья экзотического вепря живьем.
Обсуждение, одним словом, не задалось, и все с облегчением перешли снова к выпиванию.