— Смотри! — крикнула Соня, схватив Готтфрида за руку. — Акинджи пойдут в хвосте колонны, прикрывая ее с тыла.
Даже с такого расстояния они увидели крылья грифа, развевающиеся среди темных копошащихся фигур, и зловеще поблескивающий шлем, украшенный драгоценными камнями. Перепачканные порохом Сонины руки сжались так, что ногти впились в побелевшие ладони.
— Он уходит, ублюдок, превративший Австрию в выжженную пустыню! Сколько загубленных им душ летят сейчас за его погаными крыльями, вопя об отмщении! Но, по крайней мере, ему хоть не досталась твоя голова!
— Да, она мне самому еще пригодится, — мрачно пробормотал гигант.
Зоркие глаза Сони внезапно сузились. Схватив Готтфрида за руку, она поспешила к лестнице. Они уже не видели, как в этот момент Николас Зриньи и Пауль Бакиш выехали из ворот во главе крошечного отряда изможденных австрийцев — чтобы попытаться спасти пленных. Вдоль турецкой колонны вновь зазвенела сталь. Акинджи, свежие и полные сил, жестоко отражали атаки храбрецов. Чувствуя себя в полной безопасности, Михал-оглы презрительно усмехался над нелепым поступком этих неверных. А вот Сулейману, ехавшему в главной колонне, казалось, уже ни до чего нет дела. Он выглядел как покойник на собственных похоронах.
Вернувшись в нижнюю комнату, Рыжая Соня поставила ногу на стул и, уперев подбородок в кулак, грозно уставилась в полные страха глаза Шорука.
— Сколько стоит твоя жизнь, старый пес? — спросила она.
Армянин молчал.
— А что ты дашь за жизнь своего выродка?
Старик дернулся, как ужаленный.
— Пощади моего сына, принцесса! — взмолился он. — Все, что угодно… я заплачу… все заплачу!
Соня уселась на стул и скрестила руки на груди.
— Я хочу, чтобы ты послал сообщение.
— Кому?
— Михалу-оглы.
Армянин вздрогнул и облизал пересохшие губы.
— Скажи, что надо сделать, и я выполню, — прошептал он.
— Хорошо. Я дам тебе коня. Твой сын останется здесь — заложником. И если ты не выполнишь мой приказ, я отдам твоего ублюдка жителем Вены…
Старик снова вздрогнул.
— Я и мой приятель — мы отпустим вас обоих и забудем о вашем вероломстве, но ты должен догнать Михала-оглы и сказать ему…
Турецкая колонна медленно двигалась по слякоти вперед сквозь падающий снег. Кони низко гнули головы под сильный порывами ветра, верблюды, глухо ворча, плелись на подгибающихся ногах, а быки пронзительно и жалобно ревели. Люди вязли в непролазной грязи, сгибаясь под тяжестью оружия и снаряжения. Уже стемнело, но приказа остановиться на отдых все не было. Весь день отступавших турок беспокоили дерзкие нападения австрийских кирасиров, которые набрасывались на колонну, как осы, и выхватывали пленных прямо из рук. Мрачный Сулейман ехал в окружении своих солаков. Он хотел оказаться как можно дальше от проклятых стен Вены, где тела павших тридцати тысяч мусульман напоминали ему о его рухнувших амбициях, убежать от горечи поражения и позора.
Он был господином Западной Азии, но хозяином Европы так и не стал. Эти презренные стены спасли западный мир от мусульманского господства; раскатистый гром, возвещающий о неслыханной мощи Оттоманской Империи, эхом облетел мир, империя затмила славу Персии и Могольской Индии, но желтоволосые варвары Запада остались непобежденными. Видимо, на небесных скрижалях было написано, что турки никогда не смогут господствовать за Дунаем.
Стоя на Земмерингской возвышенности и глядя, как позорно бежит от крепостных стен его непобедимое воинство, Сулейман прочел эту волю небес, начертанную кровью и огнем. Теперь следовало спасать авторитет власти, и султан отдал приказ свертывать лагерь. Это далось Сулейману нелегко — слова жгли ему язык — но иного выхода не было: солдаты уже начали жечь шатры, собираясь бросить своего господина и бежать из этой проклятой страны. Теперь Сулейман ехал в мрачном молчании, не разговаривая ни с кем, даже с Ибрагимом.
Михал-оглы по-своему разделял дикое, безысходное отчаяние Сулеймана и Главного визиря. Лютую ненависть и злобу у него вызывало то, что теперь он бесславно уходит из страны, которую уже успел хорошенько потрепать; так еще не насытившаяся гиена огрызается, когда ее отгоняют от добычи. С мстительным удовлетворением он вспоминал выжженные, заваленные трупами земли, прежде цветущие и полные жизни; страшные крики и стоны жертв, растоптанных копытами его коня; мольбы женщин, отданных на потеху его железному воинству, и жуткие вопли этих же женщин, которым его акинджи, насытившись, вспарывали животы.
К тому же его грызли досада и разочарование — он не выполнил приказ Главного визиря, и тот отхлестал его обидными, жалящими в самое сердце словами. Теперь он потерял покровительство Ибрагима. Любой другой на его месте поплатился бы жизнью, а он еще может вернуть утраченное доверие и доказать свою преданность, совершив нечто невероятное во славу своего повелителя. Михал-оглы ждал подходящего случая, особенно опасный и безжалостный, как раненый зверь.
Снег валил тяжелыми хлопьями, усиливая тяготы безрадостного пути. Раненые, обессилев, падали на дорогу и оставались лежать, захлебнувшись грязью. Михал-оглы ехал позади своего отряда, зорко всматриваясь во тьму, но уже многие часы враги не беспокоили войско Великого Сулеймана: австрийцы, отбив пленников, с победой вернулись в город.
Колонна медленно двигалась через сожженную дотла деревню, обугленные столбы торчали из белоснежных сугробов, как пальцы мертвых великанов. По рядам передали приказ султана разбить лагерь в долине, в нескольких милях отсюда.
Позади колонны послышался конский топот; акинджи молниеносно развернулись, выставив в темноту пики. Но вместо вражеского отряда их взглядам предстал одинокий всадник — на высоком сером жеребце неуклюже сидел человек, закутанный в черный плащ. Подъехав поближе, он позвал Михала-оглы. Главарь акинджи остановился и, приказав дюжине своих подручных с изготовленными луками не спускать глаз с дороги, крикнул в ответ:
— Шорук! Это ты, армянский пес! Что тебе надо, во имя Аллаха?
Армянин подъехал вплотную к Михалу-оглы и что-то торопливо зашептал ему на ухо. Главарь акинджи заметил, что Шорук трясется, как осиновый лист, старик с трудом проталкивал слова сквозь сведенные судорогой губы. Наконец Михал-оглы понял, о чем идет речь, и глаза его сверкнули злобной радостью.
— Ты не врешь, старый пес?
— Провалиться мне в ад, если я вру! — поклялся Шорук и задрожал еще сильнее, судорожно кутаясь в свой тонкий черный плащ. — Он упал с коня, когда вместе с кирасирами догонял вашу колонну, и теперь лежит со сломанной ногой в пустой крестьянской хижине в трех милях отсюда — с ним только его женщина, Рыжая Соня, и несколько пьяных ландскнехтов.
Михал-оглы весь напрягся, ноздри его раздулись, он резко развернул коня и пролаял:
— Двадцать человек ко мне! Остальные продолжают охранять колонну. Я еду за головой, которая принесет мне в три раза больше золота, чем весит. Я догоню вас по пути к временному лагерю.
Отман, пытаясь удержать командира, схватил, украшенные драгоценными камнями поводья его коня.
— Ты что, спятил? Возвращаться назад, когда кругом шныряют австрийцы…
Он резко откинулся назад, когда главарь акинджи хлестнул его по губам конской плеткой. Вытирая рукавом кровь, Отман видел, как Михал-оглы тронул коня, и маленький отряд двинулся за старым армянином. Словно призраки, они исчезли в кромешной тьме.
Отман в нерешительности смотрел им вслед. Снег продолжал валить, ветер зловеще завывал в голых ветвях деревьев. До акинджи не доносилось никаких звуков — только едва различимый шум удаляющейся колонны. И вдруг Отман замер. С той стороны, куда только что умчался Михал-оглы, донесся приглушенный расстоянием грохот, словно разом взорвались тридцать или сорок разрывных ядер, а затем мертвая тишина опустилась на лес. Акинджи охватила паника. Хлестнув коней, они что есть силы помчались через разрушенную деревню догонять основное войско.