Одна из дверей открылась, и то, что Яков увидел, было невероятно, как бывает лишь во сне. За столом сидели три бородатых еврея с пейсами и в ермолках. У одного был расстегнут лапсердак, и из-под него выглядывал талес-котн[4] с цицес. Был здесь и еврей, знакомый Якову. Но от растерянности Яков не мог сообразить, кто это. Он стоял пораженный. Некоторое время обе стороны смотрели друг на друга с изумлением.
Затем один из евреев обратился к нему по-еврейски:
— Вы — Яков Замощер?
У Якова потемнело в глазах.
— Да, я, — ответил он.
— Зять реб Аврома Юзефовера?
— Да.
— Вы не узнаете меня?
— Да. Нет…
Яков недоумевал. Лицо это было ему знакомо, но он никак не мог припомнить, кто это. Значит, это не конец жизни? — мелькнуло у него в голове. Он все еще не мог понять, что здесь происходит. Ему стало неловко за свой мужицкий вид, за босые ноги. Он оцепенел. Его охватила детская застенчивость и нерешительность. А вдруг я уже "там"? — пришло ему в голову. Он хотел что-то сказать, но не мог издать ни звука. В эту минуту он забыл все еврейские слова. Но тут распахнулась другая дверь, и вошел Загаек — коренастый, с пунцово красным носом, с усиками, тонкими, как мышиные хвостики, одетый в зеленую бекешу с петлицами и в сапогах с низкими голенищами. В руке он держал ремень, один конец которого был прикреплен к ноге зайца. Загаек был уже с утра пораньше навеселе, — это видно было по его неровной походке и по красным глазам. Он закричал:
— Ну что, это ваш еврей?
— Да, это он, — после некоторого колебания ответил тот, который только-что говорил с Яковом.
— Берите его и уходите! Где деньги?
Один из евреев, низенький, с холеным лицом, широкой, черной бородой веером, черными глазами, глубоко сидящими над белыми подушечками щек, молча вытащил из-за пазухи кожаный кошелек и стал сосредоточенно отсчитывать золотые рубли. Он отсчитал пятнадцать золотых. Загаек щупал каждый золотой, пытался согнуть его. Только теперь Яков осознал происходящее. За ним пришли евреи. Его вызволяют из плена. Вот этот ведь юзефовский — один из хозяев города! — закричало что-то в Якове. Его охватила невероятная беспомощность, словно все пять лет его жизни среди мужиков собрались в это мгновение в нем и превратили его в хама, в болвана. Он не знал, куда девать огрубевшие руки, грязные ноги. Ему было совестно за свой рваный зипун, заплатанные штаны, длинные до плеч волосы. Его тянуло по-мужицки поклониться этим евреям, целовать им руки. Еврей, который считал золотые, поднял глаза.
— Да будет благословен Воскрешающий мертвых!…
3
Все произошло необыкновенно быстро. Загаек подал Якову руку, пожелал счастливого пути. Евреи вышли с ним на улицу, велели ему сесть в фургон. Возле дома Загаека собралась кучка крестьян, но из семейства Бжика там никого не было. Прежде чем Яков смог проронить слово, возница — Яков его только сейчас увидел — стегнул лошадей, и фургон покатил под гору. Яков помнил о Ванде, но уста его не раскрылись. О чем он мог просить? Чтобы взяли с собой христианку, его возлюбленную? Ее даже не было в деревне, и он не смог проститься с ней. Также неожиданно, как его пять лет тому назад взяли в плен, его теперь вызволили: спешно, стремительно, без рассуждений. Евреи в фургоне, все одновременно, что-то говорили ему. В своем замешательстве он не мог толком ничего понять, словно ему был чужд их язык. На его тело повесили покрывало, на темя положили ермолку. Он сидел, будто голый среди одетых. Понемножку он снова стал привыкать к евреям, к их речи, повадкам, запаху. Он спросил, откуда они узнали о нем, и они сказали:
— Как же, поводырь с медведем рассказал…
— Что сталось с моей семьей? — помолчав, осведомился Яков.
— Твоя сестра Мириам жива.
— Больше никто? Все молчали.
— Должен ли я совершить обряд крия[5]? — спросил Яков себя и остальных. — Я уже забыл закон…
— По родителям да, а по детям только в течение первых тридцати дней, отозвался один за всех.
Хотя он все время считал, что родные его погибли, его вновь охватило чувство скорби. Из всей семьи осталась одна лишь сестра Мириам… Он страшился расспрашивать подробно, сидел молча и смотрел перед собой. Его избавители говорили больше между собой, нежели с ним. Они обсуждали вопрос одежды для Якова: рубашки, талес-котна, брюк, ботинок. Кто-то вставил, что его надо подстричь. Кто-то, развязав кожаный мешок, возился с предметами, упакованными в нем. Кто-то предлагал ему лэкэх и вино, но Яков отказался. Хотя бы один день ему необходимо было провести в трауре. Теперь он уже вспомнил, кто этот хозяин из Юзефова, которого он раньше не узнал. Это был реб Мойше Закалковер, один из отцов города. Когда Якова увели, этот Мойшеле был юношей с маленькой бородкой. Он здорово постарел!
— Совсем как Иосиф и братья, — сказал один.
— Если мы до этого дожили, нам следует возблагодарить Всевышнего, подхватил другой.
— Да будет благословенно имя Его! — бормотал Яков как бы для того, чтобы показать, что он еврей и что вызволившие его не ошиблись. Притом он понимал, что слова эти неуместны. Ему следовало бы тут же приступить к молитве. Но он себя чувствовал как-то неловко перед этими интеллигентными людьми. Голос его казался ему грубым. Все они были небольшими, а Яков был так высок, что головой касался обруча фургона. Ему было тесно. Здесь пахло чем-то таким, что было ему и знакомо и чуждо. Он хотел чихнуть, но сдерживался. Следовало поблагодарить своих избавителей, но он неясно представлял себе, какие выражения уместны в таком случае. Слова были на языке, но он не мог их произнести. Каждый раз, как только он собирался заговорить, к его еврейской речи примешивалась польская. Его охватил страх невежды, вынужденного говорить с учеными мужами и знающего наперед, что он попадет впросак. Наконец, он спросил:
— Кто остался в Юзефове?
Все заговорили разом, как будто только и ждали от него этого вопроса.
Гайдамаки разгромили город. Они убивали, резали, сжигали и вешали, но кое-кто остался. В основном, вдовы, старые люди и немного детей, которые прятались в погребах и на чердаках или в деревнях у крестьян. Рассказывающие произносили имена знакомые, а также чужие. В Юзефов понаехали евреи из других местечек.
Фургон спускался с горы. Солнце проникало сквозь полотно, а евреи все рассказывали и рассказывали со щемящей напевностью Книги Плача, голосами скорбящих. Каждый рассказ кончался тем же: убили. И лишь изредка: умер в эпидемию. Да, ангел смерти делал свое дело: после резни и пожаров началась полоса эпидемии. Люди падали как мухи. Якову трудно было себе представить, как после всех этих ужасов и кошмаров хоть кто-нибудь остался в живых. Но всегда находятся и уцелевшие. Рассказывающие как бы сгибались под тяжестью обрушившихся несчастий. Яков низко опустил голову. Юзефов более не был Юзефовом. Это был совсем другой город. Он, Яков, теперь как Хони Га-Меагель, который, по преданию, проспал семьдесят лет и встал, когда уже было новое, чуждое ему поколение. Все превратилось в пепел: синагога, школа, баня, богадельня, даже надгробные плиты на кладбище растащили эти разбойники. Из священных книг ни одной не осталось. Город полон невежд, сумасшедших, уродов. Один из сидящих в фургоне воскликнул:
— За что нам это? Ведь Юзефов был местом, где учили Тору.
— Такова воля Всевышнего.
— Но почему? Чем виноваты малые дети? Злодеи закопали их живыми.
— Три дня колыхался холм за синагогой.
— У Нахума Берви они вырвали язык.