Во время переезда через Атлантический океан Тагор внезапно заболел, и ему пришлось сойти с корабля в Буэнос-Айресе, где врач-кардиолог прописал ему абсолютный покой. В это время он получил письма от Ромена Роллана и Эндрюса, в которых они просили его "остерегаться возможных опасностей и политических осложнений в Перу". Тагор не знал ни души в Буэнос-Айресе, но, к счастью, очаровательная и талантливая Виктория Окампо одарила его своим гостеприимством, и Тагор с радостью воспользовался убежищем, предоставленым ему в уютной уединенной вилле в Сан-Исидро на берегу Ла-Платы. По совету врачей визит в Перу пришлось отменить. Тагор не жалел об этом, так как в этой поездке поэт поборол в нем пророка, и он вновь с радостью смотрел на реку, чувствовал себя счастливым от общения с очаровательной хозяйкой дома.
Тагор вновь обретал состояние творческого счастья. Об этом свидетельствуют его стихи, написанные в Сан-Исидро, — нежные и изысканные. Тагор опубликовал их в 1925 году под многозначительным названием "Пуроби" — так называется прекрасная вечерняя тональность в индийской классической музыке. Книга посвящена женщине по имени Виджайя (санскритский аналог Виктории, Победы); так Тагор обычно обращался к хозяйке дома. "Посылаю Вам, — писал он ей из Калькутты, отправляя экземпляр книги, — книгу бенгальских стихов, которую я хотел бы передать Вам лично в руки. Я посвятил ее Вам, несмотря на то, что Вы никогда не сможете узнать, что в ней написано. Многие стихи этой книги я написал, когда жил в Сан-Исидро… Я надеюсь, что эта книга будет с Вами дольше, чем посчастливилось ее автору". Тагор писал об этих стихах, что они "самые лучшие в своем роде, они лелеют воспоминание об ушедших солнечных днях и нежной заботе, это беженцы, ставшие пленниками".
Виктория Окампо рассказывает случай, проливающий слет на то, почему поздние английские переводы стихов Тагора, сделанные им самим, оказались немногим лучше простого изложения содержания или даже искаженного пересказа: "Тагор сомневался, но крайней мере иногда, в способности уроженцев Запада понимать мысли людей Востока. Я вспоминаю, как однажды к вечеру — в это время мы были в усадьбе Чападмалал, — он писал стихотворение. Я вошла в его комнату как раз в тот момент, когда он заканчивал его… "Пора пить чай, — сказала я, — но прежде, чем мы спустимся вниз, переведите мне, пожалуйста, это стихотворение". Наклонившись над лежащими перед ним листами, я видела, не умея расшифровать их, тонкие, загадочные сплетения бенгальских букв, похожие на птичьи следы на песке. Тагор взял один лист и начал переводить, дословно, как сказал он мне. То, что он читал, иногда спотыкаясь, было для меня подобно просветлению. Это было как чудо, позволившее мне наконец непосредственно прикоснуться к материалу написанного, без перчаток на руках, которые всегда чувствуешь, читая переводы. Без перчаток, которые притупляют наше чувство осязания и не дают нам ухватить слова с чувствительностью голых рук. Сколь же велики были эти слова, из которых только поэт может построить непрочный мост между неощутимой реальностью поэзии и ощутимой нереальностью нашей прозаичной повседневной жизни!
Я попросила Тагора записать английский перевод стихотворения. На следующий день он вручил мне листок, исписанный его прекрасным почерком. Я прочла стихотворение в его присутствии и не смогла скрыть моего разочарования. Я упрекнула его: "Почему здесь нет того, что вы читали мне вчера? Почему вы выбросили то, что было центром, сердцем стихотворения?" Он ответил, что посчитал все это неинтересным для западных людей. У меня кровь прилила к щекам, как будто мне дали пощечину. Тагор ответил так, конечно, потому, что был уверен в своей правоте, не думая обидеть меня. С горячностью, какую я редко позволяла себе с ним (хотя по природе я вспыльчива), я сказала, что на этот раз он очень глубоко ошибся".
Шестнадцать лет спустя, незадолго до смерти, память о тех днях вновь ожила в сердце Тагора, и поэт, уже старый, больной и ожидающий конца, написал в одном из самых последних стихотворений: "Как я жажду еще раз побывать в той далекой стране, где меня ждет послание любви! Вчерашние мечты прилетят назад и, плавно взмахивая крыльями, вновь совьют свое гнездо. Я не понимал ее языка, но то, что говорили ее глаза, будет всегда отзываться болью в моем сердце".
4 января 1925 года поэт вместе со своим спутником Элмхерстом простились с хозяйкой дома и покинули Буэнос-Айрес.[99] В письме, которое Тагор послал Виктории Окампо несколько дней спустя с итальянского корабля "Юлий Цезарь", он объяснял, почему он больше не мог оставаться с ней. "Вы часто видели, что я скучал; не столько по Индии, сколько по той неизменной реальности во мне, в которой я нахожу мою внутреннюю свободу. Она полностью теряется, когда по той или иной причине мое внимание слишком сосредоточивается на моем собственном я. Мой настоящий дом там, где от окружающих мне людей исходит призыв показать все лучшее, что есть во мне, так как лишь в этом могу я почувствовать свою связь со вселенной. В моей душе должно быть гнездо, в которое свободно может опуститься голос неба, неба, которое не имеет других соблазнов, кроме света и свободы. Как только появляется малейший признак гнезда, становящегося ревнивым соперником неба, мою душу, как перелетную птицу, тянет в полет к дальним берегам. Когда я не могу свободно идти к свету, я чувствую тяжесть какой-то маски на лице, подобной тяжелому туману, скрывающему утро. Я не вижу себя самого, и эта темнота, как кошмар, душит меня своей давящей пустотой. Я часто говорил Вам, что не располагаю свободой отказаться от моей свободы, потому что на нее предъявляет свои права мой Господин. Иногда я забывал об этом и позволял себе быть заключенным в приятные путы. Но каждый раз все кончалось катастрофой, и яростная сила выталкивала меня через разрушенные стены на простор".
Любой великий художник, любая великая натура одиноки по своей природе. Тагор признавался в письме Элмхерсту: "Вокруг моей души бесконечное пространство одиночества, через которое голос моей внутренней жизни не может долететь до моих друзей, и от этого я страдаю больше, чем они. Я чувствую тоску по моему внутреннему миру столь же сильно, как и любой другой смертный, а может быть даже сильнее".
Он торопился домой еще и потому, что чувствовал свою вину за то, что предавался счастливой, приятной жизни в то время, когда в нем нуждалась его страна. Но когда поэт добрался до родной земли, он понял, что этот миг счастья разбудил его творческие силы, что в конечном счете он принес людям больше добра своим творчеством, чем всякой прочей деятельностью. Об этом чувстве он прекрасно говорил в письме Виктории Окампо из Шантиникетона в августе того же года: "В Вашем письме Вы сожалеете о том, что я не смог остаться в этом прекрасном доме на берегу реки до конца лета. Вы даже не знаете, как часто я сам жалею об этом. Какое-то влечение долга вырвало меня из этого милого уголка, вдохновлявшего меня лишь на, казалось бы, пустую праздность; однако сегодня я открываю для себя, что во время моего пребывания у Вас моя корзина ежедневно наполнялась скромными цветами стихов, расцветающих в сени безделья. Уверяю Вас, большинство из них сохранят свежесть и после того, как мучительно выстроенные башни моих благотворительных деяний будут давно преданы забвению".
99
Вместе с ними уехало также кресло, в котором Тагор обычно сидел, откинувшись назад, наблюдая за рекой Ла-Плата и разговаривая с очаровательной хозяйкой дома. Оно осталось до конца жизни его любимым креслом, и он даже написал о нем стихотворение. Кресло и сейчас хранится в музее Тагора в Шантиникетоне. (Примеч. авт.)