И вот в страхе перед твоим будущим ты мчишься в родной город припасть к юности. А ведь там, дальше — еще и детство, то село, березовая роща и картофельные поля вокруг. Темный большой дом — вместилище печали, слез и обиды на жизнь. Добраться бы и до него, да ведь до него еще далеко. А времени нет. Хотя что время — ведь не было времени сюда ехать... Страшно и больно...
Так, немного торжественно, думал я и шел среди негустого потока прохожих и неторопливо рассматривал город, профессионально регистрируя в уме слабости своих собратьев в архитектурных решениях свежей городской застройки, провалы, невыразительность, неумение или нежелание мыслить ансамблями, бесхарактерность, наверное, по отношению к застройщику.
Шелестел дождь в желтых листьях деревьев, шаркал ногами поток прохожих, шипели шины, а я шел и шел, понемногу зяб под этим уютным, в общем-то, дождичком, освобождаясь потихоньку от этих мыслей, — все мы немного дети, и все мы немного артисты, да простит нас с нашей неискренностью природа-мать. Так вот, освобождаясь от этих мыслей, шел и глядел на ряды построек, где в забавном беспорядке застыла короткая, но емкая история большого сибирского города: тут и жалкие остатки лабазного купеческого стиля с наивными понятиями о красоте — с каменным узорочьем, украденным у церквей, с пузатыми гипсовыми самоварами по карнизам, и буржуазные вычурные особнячки с залетными элементами болезненного модерна начала века не успевших разбогатеть сибирских промышленников, и скромный бетонно-стеклянный конструктивизм двадцатых годов, и блеклая эклектика тридцатых, и послевоенный помпезный ампир, и пестрый панельный нынешний утилитаризм, и все это — в постоянно увеличивающихся пропорциях. Думал я о том, как неровно все-таки течет историческое время, и вдруг отвлекся — послышалось, будто кто-то меня тихо, неуверенно позвал: «Гриша!»
Я оглянулся: никого знакомого в потоке лиц — и я пошел дальше. Но тут, уже за спиной, услышал слово, которое могло относиться только ко мне и ни к кому больше на целом свете, негромко так сказанное — будто шепнули над моим ухом, только для меня одного: «Цыкурка!»
Что за штучки! Это словечко могло прийти только оттуда — нет, даже не из городской юности, а из самого детства. Ну что ж, кто-то может меня здесь узнать, даже четверть века спустя? Кто? Этот, что смотрит на меня с автобусной остановки? Да, именно он. Он повторил это столь много для меня значащее слово, выразил на лице слабое подобие улыбки и нерешительно двинулся навстречу.
— Не узнаешь? — сказал он. — А я тебя узнал. Я ж Колбаса.
— Ах, Колбаса‑а! — я подал ему руку, не решаясь обнять, — слишком еще не верилось, что это именно он. Да и он по-прежнему глядел нерешительно.
Ну конечно же это Адольф, Адька Крамер, «немец-перец-колбаса», сокращенно — просто «Колбаса». Как он не хотел когда-то быть Адольфом и как мы изводили его этим мерзким, ненавистным именем!
— Ты что, здесь живешь? — спросил я.
— Да нет, я далеко, в микрорайоне живу. Выкупал вот книги по подписке, — объяснил он мне буднично, будто мы не виделись всего несколько дней и ничего за это время не произошло, кроме покупки этих книг.
— Ну что мы будем здесь стоять? — сказал я. — Пойдем посидим где-нибудь. Обмоем встречу, поговорим!
— Да зачем? Поедем ко мне. Лена обрадуется.
— Какая Лена?
— Жена моя. Она ведь тоже наша.
Я, должно быть, выразил на лице усилие вспомнить, кто такая Лена, потому что Адольф поторопился подсказать:
— Крепкая такая, светлая девочка.
Нет, никакой Лены я не помнил, хотя мне казалось, я помнил всех. Пусть я не узнаю их взрослыми, но тех нас не забуду никогда. Девчонок, конечно, трудней помнить — они были как-то дальше, непонятней и такие все стриженые.
— И Фелицата Никандровна тебе будет рада, — сказал Адольф.
— Как Фелицата Никандровна? Она жива? Она у тебя?
— Да.
— Так что же ты молчишь! Поехали!
— Вот как раз наш автобус.
— К черту автобус! — крикнул я. — Такси! Стой! В магазин сначала, купить что-нибудь, и на рынок, за цветами. Ты все покажешь!
II
— Ну, в общем, что? — неторопливо, будто клубок шерсти разматывал, рассказывал Адольф в машине. — Когда нас сюда, в ФЗО, отправили, детдом после нас еще шесть лет существовал.
— Я это знаю, — сказал я. — Я еще здесь был тогда.
— Она же все время работала завучем.
— И это знаю.
— Потом, когда детдом расформировали, там еще оставалось двадцать шесть детей — их сюда, в город, перевезли, а ей предложили место завуча там же, в Каляевской семилетке. Ей оставалось два года до пенсии.