Поведение людей вселяло в меня определенный оптимизм, хотя был уверен, что дадут мне не менее восьми лет: через три года должны были состояться президентские выборы, и Лукашенко никак не позволит мне в этот момент оказаться на свободе.
Так и должно было случиться. Но в связи с тем, что все тюрьмы переполнены и там, где положено по нормам иметь одного заключенного, находятся три (а это недешево обходится), правоохранительная система вынуждена давить на президента с целью проведения ежегодных амнистий, чтобы уменьшить количество сидящих. И в связи с тем, что никто из полковников не пошел на то, чтобы «повесить» на меня несправедливое взыскание, меня выпустили по амнистии, впрочем, продержав за решеткой лишние три месяца…
В целом суд шел как-то рутинно. Самое тяжелое – видеть в зале жену, родных. Я сидел в клетке, они – с той стороны клетки. Жена, Антонина Михайловна, Тоня, ходила на все заседания. Держалась как могла, лишь изредка была не в состоянии скрыть слезы. Мы прожили с ней длинную и в общем-то счастливую совместную жизнь, любя и поддерживая друг друга. Когда еще во время ареста перед видеокамерой следователи разложили на столе найденные у меня 195 долларов и 200 немецких марок, я думал прежде всего о ней: как она переживет все это? Когда после трехмесячного пребывания в СИЗО, следователь сказал, что скоро разрешит свидания, я попросил: «Пусть только не приходит жена». Я не хотел, чтобы Тоня увидела меня через стекло. Самое тяжелое испытание в тюрьме – идти на свидание с женой. Не спал несколько ночей и до свидания, и после него. Понимал, как Тоня бодрится, каких усилий ей стоит делать вид, будто у нее все нормально, все в порядке. И знал, что и у нас дома, и у дочерей идут обыски, унизительные, постыдные… Я просил, почти приказывал: «Не езди в суд! Я не хочу тебя там видеть!» Но она решительно не слушалась меня, на протяжении всего процесса я чувствовал на себе ее добрый, придающий силы взгляд…
В совершенно пустой шелухе, наполнявшей пухлые обвинительные тома, судья искал – не находил хоть какую зацепку, и чувствовалось, его это изматывает. Он копал-перекапывал собранную следователями «макулатуру», иногда вдруг в его глазах проблескивала надежда «выкопать» что-то, придумывал всевозможные вопросы к двум бригадирам, один из которых работал на строительстве моего дома. На стройке не оказалось цемента и, чтобы люди не простаивали, «мой» прораб по бартеру обменял какое-то количество утеплителя, лежавшего возле моего дома, на 1 мешка цемента. Выяснение правомочности и эквивалентности обмена, о котором я узнал в зале суда, заняло весь день. И когда все свидетели прошли, стало ясно, что в осадке не осталось ничего. Эпизод со строительством дома, занимавший шесть увесистых томов, рухнул, как карточный домик. Та же участь постигла и еще больший эпизод с закупкой зерна. Сергей Прокопович убедительно, с документами в руках доказал, что поставил зерно в Беларусь по согласованным ценам и ни копейкой выше, что сельское хозяйство получило благодаря ему самое дешевое зерно.
Наконец, судье осталось ходить козырями – достал показания Старовойтова.
Я взял слово и сослался на статью 282 УПК, запрещающую не только строить умозаключения на основе показаний, не подтвержденных публично в суде, но и вообще ссылаться на них. Судья же позволил Старовойтову не являться в суд, хорошо понимая, что версия о взятке, которую Старовойтов якобы дал Леонову, может рассыпаться при перекрестном допросе (в суде имеют право задавать вопросы и обвиняемый, и адвокаты). Я выразил недоверие судье Чертовичу. Судя по тому, как он покраснел, давление у Чертовича в этот момент было значительно выше, чем у подсудимого Леонова. Видимо, в нем еще осталось нечто человеческое, протестующее смириться, что глаза в глаза говорят: «Ты – подонок!» Пусть не буквально, но именно это вытекало из моего выступления. Но, видимо, страх перед сильными мира сего заглушил угрызения совести. Чертович продолжал сидеть на месте, хотя мог уйти, объявить перерыв, но ушли его заседатели, а когда вернулись, вердикт был: Чертович продолжает председательствовать. Одно лишь изменилось – он старался пореже смотреть в мою сторону. Я даже испытывал какое-то злорадство, глядя на его физиономию. Чувствовалось, ему очень тяжело, неудобно, но сочувствия к нему не было – он сам сделал выбор. Не знаю, встретимся мы с ним когда-нибудь, но если такое все-таки произойдет, я хотел бы только одного – взглянуть ему в глаза…
Когда Чертович объявил приговор по моему делу, я почувствовал облегчение: наконец-то закончилась эта изнурительная полугодовая эпопея по разгребанию 35 томов стыдобины, слушать весь этот бред. Не будут возить в суд в эту клетку. Правда, через некоторое время я уже не обращал на нее внимания. Я ждал приговора, был готов к нему. Ошибся в одном – в сроке. Но ошибся и Лукашенко: вероятно, Шейман не подсказал, что не обойтись без амнистии.
Лукашенко и информационно проиграл мое дело. Не случайно не стал публично комментировать ни появившееся в печати открытое письмо к нему, ни результаты процесса. Он словно забыл о Леонове. Да и о чем он мог говорить: о якобы съеденных огурцах? В приличных домах принято извиняться. Но это в приличных домах. Не для того затевали, что бы потом оправдываться, тем более извиняться…
После оглашения приговора меня вывели в комнату ожидания. Туда пропустили и Ольгу Зудову. Она сразу же начала меня успокаивать, уверяя, что на самом деле процесс нами выигран. Успокаивать меня было не нужно, я все хорошо понимал и рад был, что окончилось почти двухгодичное пребывание в следственных изоляторах. В колонии совсем другой режим, с правом переписки, возможностью чтения, гулять на воздухе, дышать, не чувствуя запаха плесени.
Ольга Васильевна давала последние советы: главное, в колонии не поссориться с начальством, не дать повода для обвинений в нарушении режима, отказать мне в праве на амнистию. О том, что амнистия будет, поскольку белорусские колонии переполнены, мы знали.
Светлана неоднократно встречалась с начальником СИЗО № 1 («Володарки») Олегом Леонидовичем Алкаевым и с ответственными работниками Комитета по исполнению наказаний с просьбой оставить меня в Минске, в колонии № 1 на улице Апанского, аргументируя необходимостью лечения в стационаре. Те пообещали сделать все возможное. Но конвойный старшина, выводивший меня после встречи с дочерью, и слышавший часть нашего разговора, сказал, что уже поступила команда, и меня нынешней ночью отвезут в Оршанскую колонию. Начальник не имел права сказать об этом, хотя знал, что все предрешено.