Я допил молоко и пошел в мамину комнату. Постель убрана, подушки накрыты желтым кружевным покрывалом, аккуратно под них подоткнутым. В комнате холодно, пахнет застарелым табачным дымом. На ночном столике я нашел ее духи в стеклянной бутылочке, размерами и формой похожей на зажигалку. Мама душилась, похлопывая подушечками пальцев за ушами и по внутренней стороне запястья одной руки, а потом терла запястьями друг о друга. Духи в бутылочке цветом напоминают виски, а на коже становятся невидимыми. Я снял крышечку и надушил руки, лицо, шею.
Наутро после похорон зазвонил телефон. Я не ответил.
Проверил замки и засовы на дверях и окнах. Вернулся в мамину спальню. Прошелся по всем комнатам. Босиком, в закатанных до середины голени штанах; ощущая ступнями фактуру ковра. Долго-долго блуждал по дому, ничего не трогал, просто сидел на стульях, на диване, на кровати, на полу. На полу было лучше всего, комнаты казались больше, потолки и мебель выше, окна шире, как будто бы я ребенок. Сев на пол, можно уменьшиться. Комнаты стали такими, какими я их помнил. Я поднялся. Начал трогать вещи: фарфоровую собачку, вязальный журнал, желтую вазу (пустую), розовые тапочки, черно-белую фотографию в металлической рамке. Фотографию я рассмотрел очень внимательно. Мы в купальных костюмах стоим в мелкой части открытого бассейна. Дженис держит маму за правую руку, я – за левую. Моя голова доходит маме до бедра. Я жмурюсь от яркого солнца. Снимал, видимо, отец: если присмотреться, на воде видна его тень. Наверху слева, на небе, шариковой ручкой написано: «Батлинз, Богнор-Реджис, 1962». В маминой комнате на полке стояли и другие снимки: я в школьной форме, мама с папой в день свадьбы, прыгающая Дженис – один гольф надет как следует, другой спущен.
Дженис звала меня Гегги, потому что, когда я родился, она была еще слишком маленькая и не могла правильно выговорить мое имя. Дженис покинула нас, когда ей было семь – а мне четыре с половиной, – потом вернулась младенцем. Потом она снова ушла – уже навсегда.
Опять телефон.
Грегори?
Н-н.
Алло, Грегори?
Я повесил трубку. Звонок раздался снова, но я не стал отвечать. Я поднялся к себе и нарисовал тетю, как она кричит в трубку, без конца повторяя мое имя.
Пришла тетя. С ней пришел дядя, в одежде водителя автобуса. Когда они перестали барабанить в дверь и кричать: «Грегори!», а вместо этого начали заглядывать в окна, я их впустил. Дядя был сердит, но сказать ничего не успел – тетя его остановила. Она заговорила с ним шепотом, но я расслышал.
Оставь его. Это из-за Марион.
Мисс Макмагон учила меня искусству слов. Мистер Эндрюс – искусству смыслов. Он научил меня пропорциям и перспективе. Он говорил: никогда не путай пропорции и количество, перспективу и относительность. Искусство, Грегори, – наука неточная. В последнее время я много об этом думал и не уверен, что согласен с его утверждением. Искусство – вообще не наука. Искусство и наука находятся на разных полюсах друг от друга, так же как на разных полюсах друг от друга находятся мистер Эндрюс и мистер Бойл. Точнее, находились.
Я пытаюсь обсуждать это со своим адвокатом, но он всегда говорит, что мы потратим время намного продуктивнее, если посвятим его решению насущных проблем. А что, если эта проблема и есть насущная?
На такие вопросы он не реагирует. Просит меня начать с самого начала и говорить медленно и отчетливо. Это для его помощницы, которая занесла ручку над блокнотом, лежащим у нее на коленях. Я улыбаюсь. Она отводит взгляд. Интересно, почему мы с адвокатом сидим друг против друга за столом, а ей (хотя она здесь единственная, кто должен писать) некуда положить блокнот?
Будьте любезны, начинайте.
Я начинаю говорить. Но у нас с ним абсолютно разные представления о начале. Он останавливает меня и велит ограничиться лишь тем, что действительно важно, – существенными деталями. Он предлагает следующую схему: он задает вопросы, я даю на них ответы. Это называется юридическая помощь. Он ставит локти на стол, наклоняется ко мне и становится похож на доброго дядюшку.