Выбрать главу

Анна Ахматова предрекала, что когда-нибудь о ее современниках будут писать как о шекспировских героях. «„Наше время даст изобилие заголовков для будущих трагедий, — говорила она Лидии Чуковской. — Я так и вижу одно женское имя аршинными буквами на афише“. И она пальцем крупно вывела в воздухе: ТИМОША…»

Когда я прочел это впервые, то подумал: ну почему именно Тимоша? Но когда влез в архивные перипетии, увидел: страсти действительно шекспировские! Тимоша казалась мне солнечным, одаренным человеком. Сколько людей в нее влюблялось! Но ведь за ней — кресты, кресты, кресты…

Роковая женщина! Жертвами Лубянки неизменно становились все мужчины, с которыми она соединяла свою жизнь, все ее последующие мужья: и Иван Луппол, директор Института мировой литературы имени Горького, погибший в лагере, и архитектор Мирон Мержанов, приговоренный к десяти годам лагерей и бессрочной ссылке, и инженер Владимир Попов, арестованный за год до падения Берии. Боялись даже приближаться к этой женщине, такое опасное поле создали вокруг нее. Поговаривали, что она находится под присмотром самого кремлевского Хозяина…

Долго не хотелось отдавать ее в руки Ягоды. Но вот недавно появились на свет документы — и надежда рухнула[177]. Вот рапорт о хозяйственных расходах Ягоды — как он покупал, ремонтировал и обставлял мебелью дачу для Надежды Алексеевны — Тимоши в Жуковке. Другой документ — как уединялся с ней на другой даче, которую содержал специально для этого, в Гильтищеве, по Ленинградскому шоссе — на два-три часа и всегда с ней. Некая Агафья Каменская, прислуга, подавала им закуски, обед, чай.

И не частная, интимная жизнь таких персонажей интересна, а именно взгляд на них как на шекспировских героев — то, о чем говорила Ахматова. С одной стороны, всемогущий палач Ягода — этот Яго, для которого, как писал в камере на Лубянке Леопольд Авербах, «всех надуть — высшее достижение», а с другой — Тимоша… Или для нее это был единственный способ спасти свой дом, детей, себя? Мы привыкли и события, и людей объяснять с точки зрения политики, экономики, профессии, мало ли чего, а вот то человеческое, глубинное, что в них есть, часто остается за бортом. Но жизнь — драматург почище Шекспира!

Процесс закончился. Все участники правотроцкистского блока были расстреляны.

Это случилось через четыре года после смерти Максима Пешкова. А через два часа после смерти сына к Горькому приехали руководители партии и правительства со словами глубокого сочувствия. Он тогда перевел разговор:

— Это уже не тема.

Перед смертью, в бреду, Максу мерещился самолет. Очнувшись, он рисовал его на папиросной коробке, объяснял конструкцию, говорил, что, если прищуриться, четко различишь форму…

Ровно через год, в мае 1935-го, газеты сообщат: потерпел катастрофу гигантский агитсамолет «Максим Горький», экипаж и десятки ударников, находившихся на борту, погибли.

Эта катастрофа кажется почти символической.

В последние годы жизни Горький — сломленный человек, ставший послушным орудием в руках властей. В своих публичных выступлениях привычно славит Сталина, но прежней близости между ними уже нет, возникла ощутимая дистанция, холодок. Трудно сказать, что за кошка пробежала между домом Горького и Кремлем. Может, дело в том, что писатель пробовал заступиться за опального Каменева и тем окончательно рассердил вождя? Или в том, что так и не написал ничего значительного, эпохального о Сталине, не восславил его должным образом, как Ильича, хотя не раз намекали, и материалы к биографии подсовывали, и даже в печати сообщали: ждите, мол, вот-вот… А он — не сдюжил, не выполнил социальный заказ.

По всему видно, что вождь больше с писателем не церемонится. Ринулся было в Италию — не пустили: живи дома! Не выноси сор из избы. Клетка захлопнулась.

«Правда» вдруг печатает пасквильную статью Д. Заславского, ругает старика за либерализм — за предложение переиздать «Бесов» Достоевского. И Достоевского защищать нельзя! Значит, Горький уже — не из неприкасаемых? Переведен в разряд почетных, но не действующих лиц?

И жизнь, несмотря на внешнее благополучие, славу и фимиам, все больше напоминает домашний арест. Писатель Шкапа[178] передает в своих воспоминаниях один нечаянно подслушанный им монолог:

— Устал я очень, — бормотал Алексей Максимович как бы про себя, — словно забором окружили, не перешагнуть. Окружили, обложили. Ни взад, ни вперед!.. Непривычно сие!..

Удивительные вещи происходили в доме писателя. Контролировались даже газеты, прежде чем попасть туда. Были случаи, когда типография печатала номер в одном экземпляре, специально для Горького, — с соответствующими изъятиями и подделками (один такой номер сохранился в музее Горького). Объяснялось это заботой о спокойствии старика, на самом деле стерилизовалось уже само сознание писателя, его превращали в некоего зомби — автомат, удобный в обращении.

вернуться

177

Генрих Ягода. Сборник документов. Казань, 1997.

вернуться

178

Шкапа (Гриневский) И.С. (1898–1994) — прозаик, очеркист. Арестован в 1935 г., более 20 лет провел в тюрьмах, лагерях и ссылке.