Выбрать главу

— Это делалось по приказу свыше, от партруководства, — сказал Краюшкин. — А вы заметили, как сдвинуты даты — в основном на годы войны? Не случайно, пусть, мол, считают, что убиты на фронте. Такая логика!

— А что думают писатели об увековечении имен погибших коллег? — спросил журналист. — Нужен памятник, Мемориал!

— Нужен, — говорю, — но какой? Уже собирались, обсуждали. В Доме литераторов висит мемориальная доска в память о тех писателях, кто погиб на войне, — семьдесят имен. Предложили повесить такую же доску с именами репрессированных. Но ведь места не хватит, все стены будут исписаны — и внутри, и снаружи… А там — кафе, ресторан…

— Проблема! — усмехнулся Краюшкин. — Но мертвые, как говорят, сраму не имут. А вот что делать с живыми? Ведь наш архив не академическое собрание, а минное поле, он взрывоопасен, он тысячами нитей связан с сегодняшней жизнью. Ну, вот вы публикуете фамилию какого-нибудь сотрудника НКВД — палача. И поделом ему — он заслужил бесчестье. Но вы представьте себе его родных. Вдруг оказывается, что любимый дедушка, почетный человек, орденоносец, имя которого произносилось в семье с гордостью, был мучителем и убийцей. Каково принять такую правду детям, внукам? Ведь бесчестье ложится на всю семью! И сколько таких случаев! Взрывается мина замедленного действия, и от нее страдают ни в чем не повинные люди.

— У меня был другой случай, — вспоминаю я. — Прихожу к вам в архив, а мне говорят: «Мы передаем вдове писателя Эн рукописи ее мужа. Случайно сохранились в деле. Посмотрите, может быть, там есть что-то ценное для литературы». Открываю папку — а там переписка этого писателя с любовницей. И я сразу увидел его вдову: как она, больная, старая, приходит, с трепетом берет эти листки, читает… Что с ней будет?! Нет, говорю, не давайте это, не показывайте!

— Но вы же сами требуете: откройте архивы, отмените цензуру! — смеется Краюшкин.

— Закройте архивы! Введите цензуру! Для таких случаев. Есть личная тайна человека, принадлежащая ему одному. Как есть безопасность личная кроме государственной.

За окнами машины мелькают пригородные дачи. Свернули с шоссе на боковую дорогу и минут через десять встали. Вот и Бутово. Крепкая крашеная ограда, ворота с проходной будкой, из которой сразу вышел к машине какой-то человек. Как оказалось, это еще не то Бутово, в которое мы ехали. Здесь размещается дачный поселок КГБ, человек, ожидавший нас, — провожатый. За ним-то мы и заезжали.

То Бутово, которое нам было нужно, находилось чуть дальше, по другую сторону дороги. Опять забор, но потемневший, обветшалый, покосившийся. Откуда ни возьмись появился сторож — в довольно затрапезном виде, в линялом тренировочном костюмчике, всклокоченный и небритый. Почему-то совсем не помню, как мы проникли за этот забор, помню, что не сразу и не просто — чуть ли не раскручивали какую-то ржавую проволоку, скреплявшую калитку, или раздвигали доски, — хорошо отпечаталось в сознании несоответствие ожидаемого и увиденного, трагической значительности места и будничного бесхозного запустения.

И вдруг мы оказались в большом, пронизанном солнцем саду. Ряды приземистых яблонь, развесистых, с тяжелыми ветвями, полными румяных, спелых плодов, уходили в даль, казалось, бесконечную. Двинулись в глубь сада по неровной, поросшей травой земле. Заработала видеокамера американцев, сопровождаемая голосом нашего попутчика — журналиста:

— Здесь, под нами, в этой земле, на которой вырос такой роскошный сад, лежат тысячи расстрелянных людей. Сюда в самый пик репрессий из разных тюрем Москвы привозили в закрытых фургонах приговоренных. Расстрельные команды работали в страшной спешке, день и ночь, под заглушающий шум моторов. Выстраивали людей рядами над вырытым заранее рвом — и палили. Заполнив яму, забрасывали землей и готовили другую… Я опрашивал местных жителей, стариков, разыскивал свидетелей. Не хотят говорить, вспоминать об этом, да и боятся до сих пор. Но кое-что все-таки удалось узнать. Рассказывают, что вон там, направо, стоял домик, где хранилось оружие, отдыхала расстрельная команда. Это были конченые люди. Накачивались спиртом и все равно недолго выдерживали. Говорят, некоторые сходили с ума, были случаи самоубийства. Их регулярно заменяли свежими силами…

Водила своим глазом камера. Звучал нервный, с хрипотцой голос журналиста, но первоначальный напор его слабел, а слова все более казались ненужными, лишними.

Мы застыли в середине сада, окруженные со всех сторон его ослепительными плодами. Дальше идти не хотелось. Американцы, поначалу улыбчивые и шумные, примолкли, помрачнели. Изредка сад словно вздыхал — от порывов ветра качались ветви, срывались и кружились пожухлые листья.