Выбрать главу

— Иди сюда, Феликс, все готово. Подкрепи свои силы!

Молодой человек не заставил себя долго просить и с юношеским аппетитом уставшего и проголодавшегося человека принялся за ужин.

Обе женщины, старая и молодая, услуживали ему и с восторгом глядели на его красивое, бледное лицо, которое, под влиянием тепла комнаты и выпитого пива, начало теперь понемногу розоветь.

Однако тетка Гильдебрандт чувствовала сильнейшую усталость и, делая вид, что внимательно слушает сына, была не в силах устоять против одолевавшей ее дремоты.

Молодые люди подмигнули друг другу и стали уговаривать старуху пойти к себе и лечь спать. Но она ни за что не хотела согласиться на это.

— Я пойду спать, — запротестовала она, — когда мой Феликс здесь? Да ни за что на свете!

— Ну, так, матушка, вот что сделаем. Берите мое кресло, мы придвинем его к очагу… вам удобнее в нем слушать мои рассказы, а кой‑когда подремать…

И они исполнили то, что говорили, несмотря на все возражения старухи.

Она уселась наконец в кресло против очага, в котором все еще ярким пламенем горели дрова, и скоро задремала.

Гром пушек давно уже умолк, и в городе стояла мертвая тишина ненастной осенней ночи, как будто за городскими воротами на топких и намокших полях не решалась участь этой древней твердыни, осажденной войсками царя.

IV

Как только молодые люди убедились, что старуха мирно уснула, они быстро встали из‑за стола, подошли друг к другу и взялись за руки.

— Марта, — тихо, но страстным, еле сдерживаемым шепотом проговорил офицер, — Марта, любите ли вы меня еще?

— Как всегда, — ответила девушка, — на жизнь и на смерть. Ах, Феликс, если бы вы знали, как люблю я вас. Как я страдала во время вашего отсутствия! Как я ждала вас, как боялась за вас!

— Милая! — прошептал офицер и, быстро отняв свои руки, обнял ее. — Дорогая! Ты, наверно, не больше страдала, чем я. Там, на поле сражения, защищая родину и свою жизнь, я думал только о тебе. Ты одна грезилась мне во сне, когда после трудного дня ложился я отдыхать в своей палатке, и тогда, когда мне приходилось верхом на лошади пробираться по лесам и оврагам, и в бою, когда гром пушек оглушал поле сражения, когда в каждую минуту я мог ожидать смерти, я думал не о себе, а только о тебе, моя дорогая, моя жизнь, только о тебе одной!

— Ах, Феликс! — вся зардевшись, проговорила девушка, радостно смущенная его страстной речью.

— Ты знаешь, — продолжал он, одушевляясь все больше и больше, — я давно люблю тебя, давно. С самого первого дня твоего появления в нашем доме я уже полюбил тебя.

— Да, Феликс, я этого никогда не забуду, слышишь ли, никогда! Бедную сиротку, никому неведомую Марту Скавронскую твоя мать приютила здесь, и твой дядя принял меня, как дочь. И я тебя полюбила сразу, но я не могла сказать этого, потому что я была чужой в вашей семье, потому что я была бедной пришелицей… Я любила и страдала от этой любви молча…

— Но теперь, Марта, зачем же скрывать это?

Марта тихо засмеялась.

— Скрывать больше нечего, — сказала она. — Об этом все знают, несмотря на то, что мы сделали все, чтобы скрыть это. Твоя мать знает это, и Кристьерн, и пастор Глюк, и даже твой сержант, который только что приходил сюда.

— О, сержант, — засмеялся Феликс, — он всегда все знает. Но… что это? Да, да, это опять канонада.

Он провел рукой по лбу, как бы стараясь отогнать от себя дурной сон, и продолжал:

— Ну, значит, русские не хотят подарить нам ни одной ночи. Они очень уж торопятся взять Мариенбург.

— Боже мой, что же будет с нами тогда? — почувствовав невольный страх, спросила девушка.

— Не бойся, малютка! — энергично ответил офицер, страстно обняв девушку. — Что бы ни случилось, я никогда не покину тебя, и, если бы даже убили меня, моя душа будет жить рядом с тобою. О, не бойся, Марта, не бойся… Это я так говорю! Я вовсе не желаю быть убитым и, право, менее всего рассчитываю на это.

Канонада усиливалась, но молодые люди, увлеченные своей любовью, не обращали теперь на нее никакого внимания.

— И вот я думаю, — продолжал Феликс, — что, так как мы давно и свято любим друг друга, то пора нам перестать скрывать это чувство от людей и от наших близких и объявить об этом во всеуслышание. Марта, моя дорогая девочка, хочешь ты быть моей женой?

Марта покраснела, закрыла лицо руками и вдруг расплакалась.

— О, Марта, что с тобою — горестно воскликнул Феликс. — Зачем, зачем эти слезы? Они так не идут к твоему веселому личику, к твоему радостному личику. Разве ты не хочешь быть моей дорогой, моей нежно любимой женой?

— Ах, Феликс, — отирая слезы, ответила девушка, — ты знаешь, что это не правда! Ты знаешь, как я люблю тебя, и ты знаешь, что стать твоей женой — это сладкая мечта моя! Но теперь… Ты слышишь гром пушек? Слышишь эту ужасную пальбу?

— Да, как и ты, так что же?

— Теперь говорить о нашем браке было бы несвоевременно… Что бы сказала твоя мать, если бы мы теперь заговорили об этом?

— Теперь это своевременнее, чем когда‑нибудь, — решительно и твердо ответил Феликс.

— Почему?

— Потому что это последняя ночь Мариенбурга, — торжественно ответил он, — потому что скоро настанет час, когда стены города падут, как библейские стены Иерихона, и ворота его раскроются, чтобы пропустить неприятеля… потому что меня могут убить…

— Ах, Феликс, ты опять говоришь о смерти! Вот уже второй раз в этот вечер…

— Ну, меня могут взять в плен, если тебе это больше нравится, моя дорогая, — усмехнулся он. — Словом, нас могут надолго разлучить обстоятельства. Но я не хочу ни одной минуты жить с сознанием, что мы друг другу чужие, да не хотел бы лечь и в могилу с этим сознанием.

— Я всегда это говорила! — вдруг услышали они голос старухи.

Оба вздрогнули и быстро подошли к креслу.

Голова тетушки Гильдебрандт качалась. Крепкий сон владел утомившейся женщиной. Она сказала эти слова во сне, вероятно, в ответ на какое‑нибудь пригрезившееся ей видение.

— Ты видишь, — прошептал Феликс, — я прав. Ты согласна?

— Согласна ли я! — чуть не вскрикнула Марта и, порывисто обняв его шею руками, страстно прижалась к нему всем телом.

Дверь внезапно скрипнула, и молодые люди отскочили друг от друга в разные углы комнаты.

V

В дверях показался пастор Глюк.

Он был бледен и имел усталый, почти измученный вид. В его крупных темных глазах отражалось горе, и печальная складка вокруг губ придавала почти трагическое выражение его лицу.

— Здравствуйте, дети мои! — сказал он молодым людям.

— Это вы, пастор? — спросила старуха, внезапно проснувшись от присутствия третьего лица в комнате.

— Я, моя добрая Гедвига.

— Откуда вы пришли? — продолжала она, окончательно приходя в себя и встав с кресла. — Мы вас ждали к ужину.

— Я читал молитвы над убитыми и должен был присутствовать при погребении нескольких наших павших воинов. Ах, дети мои! Как тяжелы обязанности пастора во время войны, в то время, когда люди нарушают великий завет христианства, убивая друг друга и орошая поля кровью своих ближних, те поля, которые назначены для применения их мирного труда и для питания их. Но… что делать! Война есть война, и люди всегда останутся людьми и всегда будут ненавидеть друг друга и стремиться к преобладанию друг над другом…

— Аминь, — сказала старуха.

— Я не ожидал встретить тебя здесь, — проговорил пастор, глядя на офицера, — ты сильно похудел и лицо твое возмужало.

— Садитесь, господин пастор, — придвигая ему кресло, сказала Марта, — вы очень устали и, должно быть, проголодались.

— О, нет, дитя мое, благодарю! — садясь, сказал пастор. — Я устал, это правда, но есть я не хочу. Мне это не идет на ум. Я сейчас видел достаточное количество печальных картин, чтобы самая мысль о материальной пище была мне противна. Когда дух возмущен, желудок безмолвствует. Я успел похоронить с десяток солдат. Остальных прибрали до утра. У одного проломлен был череп ударом острого, как бритва, клинка… до кости, до самого мозга. Ядром оторвало другому обе ноги. Он умер на моих глазах…