Выбрать главу

— Так вы говорите — Грюнберг?

— Грюнберг. Это фамилия его. Да вы сына моего спросите, он все расскажет, он лучше меня его знает.

— И что же, Григорий Иванович, у сына вашего, кроме этой, как вы говорите, компании, и друзей больше не было? Близких друзей я имею в виду.

Григорий Иванович задумался.

— Как вам сказать... Пожалуй, действительно не было. По натуре он человек замкнутый, с людьми сходится нелегко, непросто. Так что приятели, товарищи по работе, конечно, были, а вот друзья... Не знаю... Нет, не было. Вот разве что Костин... Витя Костин... Школьный еще его товарищ, одноклассник. Теперь он врач, терапевт, работает в поликлинике. Вот он, пожалуй...

«Костин... Костин... — повторил про себя Серебряков. Откуда-то эта фамилия была уже знакома ему. Где-то она уже мелькала. — Ах да... Рецепт. Рецепт на димедрол, изъятый во время обыска у Антоневича. Подписан доктором Костиным. И адрес в записной книжке. Да, верно, Костин».

— И знаете, мне кажется... — продолжал Антоневич-старший. — Правда, это только догадка моя, предположение, но я думаю, эта замкнутость сына, отчужденность — все оттого, что чувствует: жизнь не удалась, не так сложилась, как мечтал, как надеялся. И стыдится теперь этого.

— Да почему же не удалась?

— Ну при его-то способностях, при его-то одаренности! Работать обыкновенным инженером в рядовом НИИ! Это, по-вашему, можно считать удачей? Об этом ли он мечтал! На это ли рассчитывал! Оттого, я уверен, он и товарищей своих прежних избегает, что стыдится. Заурядности своей стыдится, надежд неоправдавшихся. Вот только Костин, единственный из старых товарищей, и остался. Кстати...

Григорий Иванович вдруг замялся, словно колеблясь — продолжать или нет.

— Что кстати? — спросил Серебряков. — Продолжайте, продолжайте, Григорий Иванович, я вас слушаю.

— Да я свой вчерашний разговор с Костиным вспомнил. По телефону мы разговаривали. Он, знаете, был буквально ошеломлен, потрясен, когда услышал, что Валера арестован. Он только одну фразу и повторял: «Не может быть. Не может быть». Да вы если любого человека спросите, кто хоть мало-мальски знает моего сына, он вам то же самое, скажет: «Не может быть».

— Что ж, мы разберемся, — сказал Серебряков. — Такая уж наша профессия, Григорий Иванович, чтобы разбираться...

— Да, да, я понимаю... — проговорил Антоневич-старший, поднимаясь. — И все-таки я надеюсь... надеюсь...

 

...Как-то товарищ Серебрякова по работе, следователь Мартынчук, сказал, посмеиваясь:

— Тебе бы, Юрий Петрович, редактором журнала «Задушевное слово» быть. Знаешь, существовал такой журнальчик до революции...

— За что же это ты меня так? — тоже посмеиваясь, поинтересовался Серебряков.

— Да уж больно долгие задушевные беседы ведешь ты со свидетелями. Они от тебя выходят не как с допроса, а как с исповеди.

— Что же плохого в этом?

— Плохого? Не берусь судить. Но только, думаю, не наша это забота — убеждать. Наше дело — собрать доказательства, улики, проверить их неопровержимость, представить суду. А ты на разговоры время тратишь, на душеспасительные, все переубедить всех стараешься...

— Стараюсь — это верно, стараюсь, — сказал Серебряков. — Я ведь каждый раз о чем думаю: вот придет этот человек, который только что сидел здесь, напротив меня, домой, на работу завтра явится, и  ч т о  он обо мне, о нас всех расскажет, как отзовется — разве это не важно? Если пошире взглянуть, что о нас в  н а р о д е  говорить будут — разве это не существенно?

— Ну уж сразу и в народе! К чему такие обобщения? На всех никогда не угодишь. Кого-то и против шерстки приходится гладить. А это, как ты знаешь, не всегда приятно. Тут на ответные комплименты трудно рассчитывать.

— Да при чем здесь «угодишь — не угодишь»? Я угождать никому не собираюсь. А убедить, переубедить — это да, это дело другое. Если у человека, у того, кого мы свидетелем называем, когда он отсюда выходит, хоть тень сомнения в нашей правоте остается — разве это не минус нам?

— Ну, гляди, Юрий Петрович, гляди. Как знаешь, — сказал Мартынчук. — Только, по-моему, проще надо на эти вещи смотреть, проще.

Так они и разошлись тогда, недовольные друг другом. Вроде бы с шутки начался разговор, а задел он Серебрякова за живое, надолго застрял в памяти. И мысленно он еще не раз возвращался к нему, продолжал спор с Мартынчуком. Он, Серебряков, и правда всегда придавал большое значение тому, в каком настроении, с какими мыслями, с каким грузом в душе уходил человек, побывавший в его кабинете. Может быть, и верно — слишком большое значение? Но он не умел, не мог по-другому.