— Вам было известно содержание материалов, о которых, как вы утверждаете, с вами говорил Бернштейн?
— Нет, в тот момент нет. Я прочел их позже.
— Вы хотите сказать, что взяли эти материалы, не читая их?
— Нет, не совсем так... — Антоневич чуть замялся, и это секундное его замешательство не ускользнуло от Серебрякова. — Дело в том, что Бернштейн передал мне свою рукопись только непосредственно в день своего отъезда, то есть спустя примерно полгода после нашего разговора...
— Когда и где это произошло?
— Мы договорились, что я зайду к нему утром — проститься. Я так и сделал. Утром в день отъезда он и передал мне эту рукопись.
— И после этого вы прочли ее?
— Да.
— И как же вы оценили ее содержание?
— Ну как... — Антоневич пожал плечами. — Я понял, что отдельные ее места носят антисоветский характер.
— И однако это обстоятельство не изменило ваших намерений?
— Видите ли... Я считал, что, поскольку дал обещание, дал слово, которое не мог взять обратно, так как Бернштейн уже уехал, было бы непорядочно с моей стороны не выполнить это обещание...
— Значит, вы увидели, что материалы, переданные вам, носят, как вы сами признали, антисоветский характер, и тем не менее со спокойной совестью оставили их у себя...
— Нет, я не оставлял их у себя.
— А как же вы поступили с ними?
— В тот же день, поздно вечером, я положил их в портфель и отнес своему приятелю.
— Кому именно?
— Это так существенно? Мне не хотелось бы, чтобы ни в чем не повинные люди оказались замешаны в этой истории.
— Об этом, — жестко сказал Серебряков, — надо было заботиться тогда, когда вы относили ему портфель, а не сейчас. Так кому же вы отнесли материалы, переданные вам Бернштейном?
— Моему приятелю Виктору Костину.
«Костин. Доктор Костин, — подумал Серебряков. — О нем уже упоминал отец Антоневича».
— Почему вы это сделали? Почему вы не оставили эти материалы у себя дома?
Наступила пауза.
— Если говорить откровенно... — наконец произнес Антоневич, словно бы делая над собой некоторое усилие. — Я боялся.
— Кого или чего вы боялись?
— Не знаю. Но с тех пор, как ко мне попала эта рукопись, меня не оставляло чувство тревоги, беспокойство. А конкретнее... Я опасался, что ее увидит и прочтет моя жена. У нее всегда была привычка заглядывать в чужие бумаги.
— Однако некоторые свои бумаги вы все-таки хранили дома, — сказал Серебряков полувопросительно. — Например, картотеку или досье на своих сослуживцев, не знаю, как назвать правильнее. Не так ли?
Антоневич молчал.
Картотека... Он всегда гордился этой своей идеей, этим своим изобретением. Года три тому назад он завел картотеку, действительно своего рода досье на всех, кого относил к институтскому, да и не только институтскому, начальству, и с педантичной аккуратностью заносил туда все, что становилось известно ему об этих людях. Он копил сведения, достоверные и недостоверные, ловил слухи, которые рождались в институтских коридорах, с жадным вниманием выслушивал во время перекура на лестничной площадке какую-нибудь свежую сплетню, а потом, вечером, записывал все это на специальные карточки, испытывая чувство сродни чувству заядлого коллекционера-собирателя, которому удалось пополнить свою коллекцию новым ценным экспонатом. Сам по себе тот факт, что он знал об окружающих людях куда больше, чем они могли догадываться, что он являлся обладателем досье, куда более подробного, детального, а главное — куда более живописного, выразительного, нежели те жалкие анкеты, бледные характеристики и сухие автобиографии, которые хранились в отделе кадров, доставлял ему тайное удовлетворение. Знали бы эти люди, какой взрывчатый материал постепенно копится у него в ящике обыкновенного письменного стола! Вот бы они забегали! Внезапно он обнаружил у себя самую настоящую склонность к писательству, ему нравилось писать портреты этих людей, нравилось угадывать, домысливать те обстоятельства уклада их жизни, их быта, их взаимоотношений с сослуживцами, которые были не вполне ясны ему или попросту неизвестны. Ему доставляло удовольствие прогнозировать, как м о г л и б ы поступить эти люди в тех или иных обстоятельствах, как повели бы себя в той или иной жизненной ситуации. В такие минуты, сидя над своей картотекой, над жизнеописаниями тех, кому он был подчинен по службе, от кого был зависим, он ощущал свою тайную власть над ними. «Максимально полная, максимально обширная, максимально компрометирующая информация — вот главное оружие», — записал он однажды. Оружие, разрушительную силу которого нельзя переоценить. Хотел бы он видеть выражение лиц всех этих профанов, этих самодовольных чиновников от науки, если бы им вдруг хоть краем глаза удалось заглянуть в его картотеку!