— Политические? — Нотки искреннего изумления — те самые, которые уже приходилось слышать Серебрякову, когда он задавал подобный вопрос сослуживцам Антоневича, прозвучали в голосе Костина.
— Да, да, политические. Чему вы так удивляетесь? — отозвался Серебряков. — Должны же быть у него политические взгляды, не так ли?
— Не знаю... — с некоторой растерянностью произнес Костин. — Я как-то над этим не задумывался...
— Но вы же все-таки его товарищем были! Причем единственным, кажется, товарищем! Неужели вы ничего не замечали, не чувствовали?
Костин по-мальчишески потупился.
— Ну, бывало, конечно... замечал... ну, что там по Би-би-си или по «Голосу Америки» скажут, он всегда первым в курсе дела оказывался... но мы с Лидой, честно говоря, как-то не придавали этому значения. Взрослый же он человек — что нам его воспитывать...
— Хорошо. Я поставлю вопрос прямее, — сказал Серебряков. — Приходилось ли вам слышать от Антоневича высказывания, которые свидетельствовали бы о его антисоветских убеждениях?
— Ну что вы! — воскликнул Костин. — Кто бы ему позволил! Да у него, по-моему, и убеждений не было.
— Как? Вообще? Никаких?
— Ну, не то чтобы никаких... — замялся Костин. — Твердых убеждений, я хотел сказать...
— Вот это, пожалуй, уже ближе к истине, — согласился Серебряков, а про себя подумал: «Твердых убеждений не было, зато обиды были... Недовольство было... Ущемленное честолюбие тоже... Все это разрасталось, накладывалось, наслаивалось одно на другое. Близкие же Антоневичу люди словно бы и не замечали этого. Зато нашелся человек, который заметил. И даже очень заметил. Не без выгоды для себя».
Костин молчал, теребя повестку.
— Впрочем, оставим эту тему, — сказал Серебряков. — Здесь, кажется, все ясно. Перейдем от теории к практике. — Он выдвинул ящик стола и достал оттуда бланк рецепта. — Этот рецепт был обнаружен при обыске у Антоневича. Скажите, он выписан вами?
— Да. Мной.
— А не можете ли вы припомнить, когда и при каких обстоятельствах вы выписали этот рецепт?
— Ну как же! Это я хорошо помню. В тот вечер Антоневич пришел к нам очень поздно. У него с собой был портфель с какими-то рукописями, который он попросил разрешения оставить у нас. Он был очень взволнован, взбудоражен и попросил меня выписать ему снотворное. Я выписал рецепт на димедрол.
— Ясно. На рецепте стоит дата — семнадцатое декабря. Эта дата соответствует действительности?
— Да, конечно. В делах, касающихся медицины, я всегда соблюдаю строгую пунктуальность.
«Семнадцатое декабря», — повторил про себя Серебряков. Итак, еще одна улика, еще одна неувязка в показаниях Антоневича. Вчера в ответ на свой запрос Серебряков получил официальную справку, из которой явствовало, что Бернштейн Игорь Львович покинул пределы Советского Союза 11 декабря. Антоневич же во время допросов настаивал на том, что получил рукопись от Бернштейна и отнес ее Костину в один и тот же день. Кроме того, он утверждал, что все это происходило в субботу. Однако не составляло особого труда установить, что 17 декабря в минувшем году приходилось на четверг. Антоневича подводили частности. Говоря неправду, он не мог учесть всех мелочей, всех подробностей и рано или поздно должен был в них запутаться. На этом Серебряков и строил свой расчет. Теперь версия Антоневича расползалась, рушилась.
— Больше не стану вас задерживать, — сказал Серебряков Костину. — Можете идти. — И, подписывая ему пропуск, не удержался, добавил: — А слово «политический» все-таки не советую выбрасывать из своего лексикона...
«Итак, вроде бы можно подводить итоги», — сказал сам себе Серебряков. Он стоял у окна в своем кабинете, глядя на улицу.
Что ж, дело Антоневича действительно оказалось не из особо сложных. Рядовое дело, будничная, черновая работа... Впрочем... Впрочем, думал Серебряков, дело это могло бы оказаться и куда сложнее, и запутаннее, если бы все те люди, кто приходил сюда, к нему в кабинет, с кем встречался он в эти дни, не стремились помочь, не старались бы вместе с ним докопаться до истины...
17
— Товарищ Серебряков? — Женский голос в телефонной трубке казался знакомым, но все-таки Серебряков не сразу узнал его. — Юрий Петрович! Это Антоневич. Зоя Константиновна Антоневич. Вы помните — я была у вас вчера...
Серебряков усмехнулся: еще бы он не помнил! Значит, он все-таки верно почувствовал тогда, что она хотела и не решалась сказать ему еще что-то.
— Я слушаю вас, Зоя Константиновна, — произнес он в трубку.
— Юрий Петрович, я должна сообщить вам одну вещь... — Мембрана в трубке, казалось, начинала звенеть от взволнованного, чересчур громкого голоса. — Я не знаю, имеет ли это отношение к делу, но мне кажется... В общем, вы должны знать.
— Да, да, разумеется, приезжайте, я вас жду, — сказал Серебряков.
Не рано ли он собрался подводить итоги? Что за новость приготовила ему эта женщина? Вряд ли она стала бы обращаться по пустякам.
Зоя Константиновна появилась быстро.
— Простите, Юрий Петрович, если я понапрасну отрываю вас. Я долго думала, колебалась и все же...
Серебряков терпеливо ждал, когда она доберется до сути. Он опасался сбить ее порыв, ее решимость каким-нибудь наводящим вопросом.
— Так вот что я хотела сказать. На днях... Да, совершенно точно, это было дня за два до того, как вы меня вызывали... Я получила... вернее, мне передали... Я не хотела сначала говорить об этом, боялась, что это может быть неправильно истолковано, а теперь все же решила... В общем, мне передали... вот такое письмо от Рихарда, от Грюнберга...
— Вот как? — сказал Серебряков. — Это интересно. И что же он пишет?
— Взгляните. — Зоя Константиновна протянула ему листок, исписанный торопливым, однако достаточно изящным почерком.
«...Мы надеемся, вы поймете нас правильно, но сейчас в интересах нашего общего дела было бы крайне нежелательно добиваться смягчения приговора по делу А. Наоборот, чем более жестоким и, следовательно, несправедливым явится приговор, тем больше оснований будет у нас представить А. в качестве мученика и жертвы. Разумеется, как только приговор будет вынесен, мы, в свою очередь, приложим все усилия, чтобы развернуть широкую кампанию в защиту нашего общего друга».
— И правда любопытно, весьма любопытно, — сказал Серебряков. — Логика, прямо скажем, своеобразная.
— По-моему, они просто-напросто его предали, — отозвалась Зоя Константиновна.
— Этого следовало ожидать, — сказал Серебряков. — И думаю, Антоневичу будет небесполезно познакомиться с этим документом...
18
Серебряков не ошибся: очередной допрос Антоневича, по сути дела, оказался решающим. Правда, поначалу Антоневич еще пробовал упорствовать, старался, когда речь зашла о времени отъезда Бернштейна, как-то объяснить противоречивость своих показаний, но только запутался окончательно. Пытался он поставить под сомнение и все то, что говорила относительно его связей с Грюнбергом Зоя Константиновна, заявлял, что не верит в подлинность предъявленного ему письма Грюнберга. Однако после очной ставки с женой совсем сник, сослался на нездоровье, попросил прекратить допрос и дать ему день на раздумья.
Прошел день, и начальник следственного изолятора доставил Серебрякову письменное заявление Антоневича. Сверху ровными буквами было выведено: «Чистосердечное признание». Все признание на этот раз занимало около пяти страниц, но взгляд Серебрякова сразу остановился на первой фразе: «Считаю необходимым заявить окончательно и определенно: предъявленные мне обвинения признаю...» Слова «окончательно и определенно» были дважды подчеркнуты.