– Украсть, Вадька, можно что угодно! – хохотнул пассажир.
Глинский недовольно поморщился.
– Нет, ну правда, дядя Вить! Они асфальт крали?
– Деньги они крали! Песка поменьше положили, гравий подешевле, слой асфальта потоньше. А чтобы сроки не нарушить, катали асфальт в дождь. Вот и трясемся. Я так думаю, не меньше двухсот тысяч скрысили у твоего батяни, паскуды.
– Кончай, Кузьма! – повысил голос Глинский. – Тут, кстати, твоих пожертвований половина. И деньги эти уже не наши, а обители.
– Извини, любезный Николай Мефодьевич! – съехидничал пассажир. – Но ты пока еще бизнесмен, а не Иисус Христос, чтобы любить всех подряд.
– Язык у тебя… – укорил Глинский.
– Какой?
– Длинный.
– У меня и руки такие же. А иначе ты бы не на «Сузуки» ездил, а в лучшем случае на «Запорожце». А чтобы всех любить, нужно очень-очень много денег.
– Вот это ты, Витька, верно подметил, – закончил беседу Глинский.
Монастырь, как всегда, неожиданно выскочил на повороте из древнего заповедного леса, устремившись белыми, ярко освещенными солнцем башнями прямо в синее небо. Он был необычно расположен: на высоком полуострове, далеко забравшемся в большое светлое озеро, со всех сторон окаймленное сосновым бором.
За свою долгую историю монастырь повидал всякое. Начиналось все, правда, еще раньше: до христиан здесь было языческое капище, на котором местные народы отправляли свои религиозные ритуалы. Потом прельстило это место старцев отшельников, уже христиан, которые и основали монастырь – пустошь. Место оказалось и в самом деле святое, намоленное сотнями поколений. Случались здесь бесчисленные чудеса исцелений, дважды монастырские стены обходил чудовищный смерч, проломивший в бору закрученную неведомой волей двадцатиметровой ширины просеку.
Местные прихожане, да и монахи, любили рассказывать приезжим еще об одном чуде – здешние лягушки период любовных игр проживали… молча! По всем окрестным озерам и болотам квакали до звона в ушах. А здесь – молчали. В каноническом изложении это звучало следующим образом: братия первого «призыва» затруднялась молиться из-за нестерпимого лягушачьего ора. И тогда взмолился один из них и попросил Всевышнего обезгласить созданных им же тварей. С тех пор лягушки в Мерефе молчат…
Неканонические варианты шли еще дальше: якобы, удивленные таким феноменом, в Мерефу приезжали французы изучать столь странное поведение земноводных. Но земные знания не сумели разгадать небесных тайн, и французы уехали ни с чем. Остряки добавляли, что ученых французов более интересовало не лягушачье пение, а лягушачьи лапки. Но это уже так, мелочи. А факт остается фактом: лягушки в Мерефе не поют.
Возвращаясь к истории, можно сказать, что монастырь до 1917 года постоянно богател. Строились храмы, украшались и освящались драгоценными иконами их алтари. Монахи не только молились, но и были удивительными агрономами, выращивая как съедобное, так и просто красивое.
В революцию все это неблагополучно закончилось. Священников постреляли, прихожан разогнали, а обитель превратили в чекистскую тюрьму, благо при каждом монастыре уже существует свое кладбище. Братская могила исправно пополнялась до самой войны, после которой полуразвалившийся монастырь стал колонией для несовершеннолетних правонарушителей.
Расстреливать в стенах обители перестали, но горя здесь по-прежнему было много больше, чем радости. Да и сами стены обильно поросли травой, а сквозь разрушенные купола четырех монастырских храмов начали прорастать деревья.
Положение изменилось лет десять назад, когда в обитель добровольно пришел совсем молодой священник, веселый и доброжелательный отец Всеволод. Взяв себе обетом восстановление обители, он в считаные годы совершил невозможное: перевел малолетних преступников в соседнее с монастырем здание, бывшую фанерную фабрику (впрочем, не бросив пацанов на попечение нашей недоброй пенитенциарной системы, монахи остались там частыми гостями, да и рацион воспитанников сильно отличался от казенного), поднял всех, кого можно, на восстановление ликвидированных советской властью и временем монастырских храмов и корпусов.
Глинскому о Мерефе рассказывал еще отец. Восторженно рассказывал. Поэтому до первого посещения он представлял себе Мерефу как нечто полусказочное. И – редкий случай! – попав сюда, вовсе не разочаровался: Мерефа и в самом деле оказалась божьим чудом. Тут надо сказать, что отец Николая Глинского, Мефодий Иванович Глинский, был известным в узких кругах философом-теологом, никоим образом не желавшим быть повязанным с официальной, разрешенной коммунистами церковью. Такое поведение не могло поощряться, поэтому юный Глинский чаще встречался с папой на свиданиях в тюрьме, чем дома. На воле Глинский-старший работал в разных местах. Если начальство было бдительное – то сторожем или сапожником. Если не очень – то преподавателем истории в школе или библиотекарем. Но на воле он все же был не часто. И со своим лучшим, а также единственным другом Виктором Геннадьевичем Кузьминым (в просторечье Кузьмой или Витьком) Глинский-младший познакомился на Среднем Урале, где Глинский-старший отбывал очередное заключение, а Николай, оставшись совсем без родственников, впервые попал в детдом.