Кроме Пинхаса, остальные понятия не имели, как долго их везли: прошел ли с момента ареста день или день и за ним ночь. Пинхас взял свою поездку за точку отсчета, но в темноте и он вскоре не мог понять, сколько прошло времени. Прислушивался к дыханию остальных – дышат, значит, еще живы.
Лампочка, свисавшая с потолка на разлохмаченном шнуре, вдруг зажглась. Арестанты восприняли это как хороший знак: не просто конец тьме, но и первая точка отсчета в бесконечном, казалось, неведении.
Они смотрели не мигая на тусклый кругляшок света, боясь, что он исчезнет. Все, кроме Брецкого, – его туша уже требовала водки, и он не осмеливался открыть глаза.
Зюнсер первым заговорил:
– Утро дарит надежду.
– На что? – спросил Коринский, не поворачивая головы: он прижался глазом к дырке в стене.
– На выход, – сказал Зюнсер. Он смотрел на лампочку и думал, достаточно ли сильное напряжение, можно ли дотянуться до провода и на скольких еще сокамерников его хватит.
Коринский принял ответ за оптимистический.
– Фе на ваш выход и фе на ваше утро. Снаружи хоть глаз выколи. Либо сейчас ночь, либо мы в таком месте, где нет солнца. Я замерз как цуцик.
Но тут, к всеобщему удивлению, заговорил Брецкий:
– Ничего не понимаю, вижу только, что ты точно не одна из шлюх, которых я пригласил, а это не кровать, на которой мы кувыркались, насчет остального не поручусь. Но что бы там ни было на самом деле, я переживу, только перестань скулить из-за холода, когда перед тобой старик в одной рубашке и хиляк без обуви.
Способность все подмечать уже понемногу возвращалась к нему, хотя с Йом Кипура прошло несколько месяцев.
– За меня не беспокойтесь, – сказал Пинхас. – На самом деле если мне чего и не хватает, так это книжки, а не обувки.
И все, удивленно подняв брови, посмотрели на него – даже Брецкий приподнялся на локте.
Зюнсер засмеялся, за ним и остальные. Да, с книжкой было бы куда как лучше. Вот только с чьей? Явно не с брошюрой дурачка Горянского – этот недавний провал широко освещался в прессе и в кулуарах. Они посмеялись еще немного. Коринский первый осекся: а вдруг один из присутствующих здесь – Горянский? Но, по счастью, Горянский находился в камере в другом конце коридора и не изведал перед смертью этого последнего унижения.
Больше никто не произнес ни слова, пока лампочка снова не погасла, но и тогда они помалкивали, поскольку предположили, что настала ночь. Однако ночь не настала. Коринский видел, что через дыры и щели в стене просачивается свет. Он сказал бы об этом вслух, после того как лампочку снова включат, – если бы ее включили.
Пинхас мог бы и посмеяться, не обращая внимания ни на кого, по крайней мере до расстрела. Он был диковат, не привык сдерживаться – этому его не учили и никогда не наказывали за дерзкие выходки. Он сочинял просто потому, что все остальное его не слишком интересовало, если не считать прогулок и картинок, которые он разглядывал. С детства он буквально ни дня не провел без строчки.
Сочинять без ручки и бумаги было непривычно, и он решил написать что-то короткое, тогда он сможет оттачивать текст, добавляя каждый день понемножку, до тех пор, пока его не выпустят.
Зюнсер чувствовал, как холод с пола пронизывает его кости и они становятся ломкими. Впрочем, так и так пора. Он прожил долгую жизнь, заслужил признание, при этом занимался любимым делом. Все остальные писатели его уровня сгинули в печах или уехали в Америку. А какой смысл в успехе, если не с кем соревноваться? И зачем вообще писать, если твои читатели обратились в пепел? А зачем жить, если ты пережил свой язык? Зюнсер повернулся на бок.
Брецкий взмок, спиртовые пары выходили вместе с потом. Он попытался убедить себя, что это пьяное видение – более явственное, поскольку он стареет, но все равно галлюцинация. Сколько уже было случаев, когда он оглядывался, услышав, как кто-то его окликает, а никого и не было! Он поводил рукой, надеясь нашарить женскую грудь, мягкую розовую щеку или атлас сорочки, – и заснул.
Перед тем как закрыть глаза и оказаться в еще большей темноте, Пинхас в последний раз прочел по памяти первый абзац:
В то утро, когда Мендл Мускатев проснулся и обнаружил, что его письменный стол исчез, комната исчезла и солнце исчезло, он сперва решил, что умер. Обеспокоившись, он прочел молитву за умерших, имея в виду себя. Потом он подумал: а дозволено ли это – и вновь забеспокоился, и вот из-за чего: первое, что он сделал, когда умер, – согрешил.
Когда включили свет, Коринский вскинулся и сказал, явно чтобы нарушить молчание, будто их еще связывали правила цивилизованного общества: