– Я бы не спешил наружу, – сказал Зюнсер. – Уверяю вас, отсюда только один выход.
– Такие разговоры никуда не ведут. – Коринский встал и прислонился плечом к холодной дощатой стене.
– А ваши вас куда-нибудь привели? – ответил Зюнсер. – Ваши оды партии и правительству? Что-то не слышно вдали топота копыт. Сталин на лихом скакуне не мчится вам на помощь.
– Он не знает. Он бы не позволил им так со мной обращаться.
– Может, с вами и не позволил бы, а с евреем, который носит ваше имя и спит в одной кровати с вашей женой, позволил бы. – И Зюнсер потер онемевшее от неудобной позы колено.
– Это не моя жизнь. Это моя культура, мой язык, не более.
– Только язык? – Зюнсер всплеснул руками. – Да кто мы без идиша?
– В лучшем случае четыре сына пасхального седера[4], – в голосе Коринского сквозила горечь.
– Это больше чем традиция, Коринский. Это кровь. – Брецкий сплюнул в ведро. – Мы как-то пили водку с Каплером[5], стаканами.
– И что? – Коринский глядел в отверстие, но слушал внимательно.
– Вы видели последний фильм Каплера? Он завел дружбу с дочерью великого вождя. И теперь он в лагере – если еще жив. Сталин не допустит, чтобы еврейские руки трогали чистую белую кожу его дочки.
– Вы, два умника, Сталина в Гитлера-то не превращайте. – Брецкий протянул руку и похлопал Коринского по ноге: – Нам не нужны нацисты, дружище.
– Фе, да ты параноик, как все алкаши.
Зюнсер покачал головой. Коммунист ему изрядно надоел, и он тревожился за парня.
– У него жар. И если нет трещины в черепе, то ему повезло. – Старик разулся и надел свои носки Пинхасу.
– Позвольте мне, – сказал Брецкий.
– Нет, – сказал Зюнсер. – Вы дадите ему свои ботинки, мои не подходят по размеру. – Ноги Пинхаса легко всунули в обшарпанные, растрескавшиеся ботинки Брецкого.
– Вот, возьмите, – Коринский отдал им свой матрас. – Поверьте, это не ради мицвы[6]. Просто иначе я не вынесу ни секунды под взглядом ваших праведных глаз.
– Не наши глаза вас пугают, – сказал Зюнсер.
Коринский уставился в стенку.
Пинхас Пеловиц не потерял сознание. Он просто заблудился. Он слышал разговоры, но пропускал их мимо ушей. Вес собственного тела лежал на нем как труп. Он работал над своим рассказом, читая его про себя вслух, в надежде, что другие услышат, прислушаются и вернут его назад:
Мендл понял, что лучше всего посоветоваться с местным раввином – вот кто сможет наставить его в таких делах. Мендл в первый раз был в кабинете раввина – раньше он не слишком вдавался в тонкости богослужения. Мендл очень удивился, увидев, что кабинет раввина по размерам точь-в-точь такой, как его исчезнувшая комната. Более того, ему показалось, что и трактат, над которым размышлял ученый человек, лежит на исчезнувшем столе.
Зажглась лампочка. Свет принес облегчение. А что, если бы их забыли в темноте? Они ненавидели лампочку за то, что диктует им распорядок, а ведь такая хлипкая с виду.
Они оставили на утро немного воды. И снова Брецкий придерживал Пинхаса, пока Зюнсер подносил миску к губам парня. Коринский смотрел на них, он еле удерживался, чтобы не сказать: «Осторожней, не пролейте, иначе мне не достанется».
Пинхас выплюнул воду и сказал:
– Хорошо, очень хорошо. – Говорил громко, не как больной. Зюнсер, прежде чем сделать глоток, передал миску Коринскому.
– Как славно, что вы очнулись, – сказал Зюнсер, заглядывая парню в глаза. – Я все хотел у вас спросить, почему мое присутствие так на вас подействовало? Мы здесь все писатели, если я правильно понимаю.
И, чтобы разговорить Пинхаса, начал с Брецкого:
– Давайте, расскажите юноше, кто вы такой.
– Мойше Брецкий. В светской хронике меня именуют Обжорой.
Зюнсер улыбнулся парню:
– Вот видите? Знаменитость. Человек-легенда – благодаря своим стихам и выходкам. А теперь вы скажите. Кто вы?
– Пинхас Пеловиц.
Его имя никто из них не слышал. Зюнсеру стало любопытно. Брецкому было все равно. Коринский же еще больше расстроился оттого, что его посадили в одну камеру с сумасшедшим, который даже не знаменит.
– Я здесь лишний, – сказал Пинхас. – Но как бы мне хотелось оказаться на месте любого из вас!
– Но вы здесь не на нашем месте, вы здесь как один из нас. Вы пишете?
– О да, только этим всю жизнь и занимаюсь. Больше ничего не делаю, только читаю и хожу на прогулки.
4
В Пасхальной агаде говорится о четырех сыновьях, четырех типах евреев: «Один сын мудрый, другой – нечестивый, третий – простодушный, четвертый – который не умеет спрашивать».
6
Мицва – предписание, заповедь в иудаизме. В обиходе мицва – всякое доброе дело, похвальный поступок.