Инбар наставляет меня в израильской жизни, делится здешними клише на предмет судьбы и удачи.
– Нельзя жить в страхе, – говорит она. – Конечно, ты испугался, в конце концов, террор и придуман для того, чтобы запугивать. – И подкрепляет свои слова дурацкой статистикой: – Вероятность попасть под машину в пять раз больше. В десять раз больше – погибнуть в машине. Но ты же все равно переходишь улицу, правда?
Она массирует мне шею. Запускает руку под рубашку и гладит спину.
– Может, не стоит, – говорю я. Целует меня в ухо. Переключает канал. – Может, тогда не надо переходить улицы.
Библейский Израиль, с сонмом воинов и пророков, поверженных царей и простых людей, призванных исполнять волю Божью. Израиль американского мальчишки. Ребенка, воспитанного на причинно-следственной связи и символах.
Холокост как гнев Божий.
Израиль – Феникс, восставший из пепла.
Репортеры демонстрируют случайно спасшихся, везунчиков, которых смерть обходит стороной. Девочка с царапиной на щеке – она стояла в двух шагах от террориста, все, кто был рядом с ней, погибли. Старик – шрапнель застряла в обложке книги, которую он читал, – точно таким же образом спасся пятьдесят лет назад во время уличного взрыва. Газетная вырезка. Нашаривает в бумажнике газетную вырезку, которую всегда носит с собой.
Они появляются после каждой трагедии. Серийные выжившие. Люди, которые то и дело оказываются во взрывающихся автобусах, но, похоже, никогда не умирают.
– Авгуры, – говорю я. – Предвестники конца. Демоны. Диббуки. Надо дружно прийти за ними, выволочь на площадь и сжечь перед ликующей толпой.
– Ты переволновался и несешь чушь, – говорит Инбар. – Это самые несчастные из всех счастливчиков. Дают надежду в безнадежные времена. Если бы не они, горе этого народа смело бы его в море.
Меня распирает от геройства. В плохом смысле. Корчусь на полу в ванной, меня мутит от смелых планов спасения, от передоза собственной смекалки в вопросах жизни или смерти. Организм исторгает запал – а это горящие здания и тот, кто смело бросается в ледяную воду. Невостребованный герой изгоняется прочь, я же – терпеливец – остаюсь внутри.
Люстра как маятник; день как маятник, качается и качается.
Инбар зайдет в этот закуток в собственной квартире и обнаружит, что ее приятель-американец лежит на полу, не в силах пошевелиться, обливаясь малярийным потом.
Она поймет, что его скосила болезнь очевидца. И решит, что надо закутать его в одеяло, взять такси и доставить в больницу, куда стекаются все не раненые, не задетые, невредимые жертвы, стекаются в надежде на свободные койки – на койки в коридорах.
Я не хочу в больницу. Не хочу, чтобы меня лечили потому, что я сел за столик после трагедии, пил кофе после трагедии и держался за руку хозяина кафе.
Звоню домой. Инбар набирает номер, как только видит, что я в состоянии говорить более или менее спокойно. Трубку снимает мамина секретарша Рита, обычно от нее можно услышать лишь «привет» и «сейчас позову вашу маму». Мои звонки из-за расстояния на вес золота. Можно подумать, я с Луны звоню.
Сегодня она поразговорчивей. Сегодня Рита желает мне кое-что сообщить.
– Ваша мама плачет, заперлась в кабинете. Вам она ничего не скажет, но ей очень плохо из-за того, что вы там, где война. Подумайте о том, где живете, молодой человек, подумайте о маме.
Тут есть что-то от борьбы. Секс в эту ночь словно вопрос жизни и смерти. Больше похоже на отчаянные попытки найти точку опоры. Язык тела, прежде мне неизвестный. Мы сцепляемся и зарываемся друг в друга, так, будто намерены слиться навек в единое целое, которое уже не разделить.
А потом мы смеемся. Мы хихикаем и катаемся по кровати, вспоминая технику и исполнение. Истерично. Глупо. Идеально в своей отчаянности. Сами над собой посмеиваемся.
– Нет секса лучше, чем на волоске от смерти.
Мы закуриваем сигарету – голые, запутавшись в простынях. И снова мы не узнали бы себя по телевизору.
Инбар ушла на работу и пригласила Линн – проследить, чтобы я встал и поехал в город выпить кофе в своем кафе. В то же самое время, за тем же столиком, желательно из той же чашки.
Ничто не должно нарушать привычный распорядок.
– Часть здешней жизни, – говорит Линн.
Поэтому Инбар ее и пригласила. Она считается с мнением Линн, американки с израильской чуткостью. Линн фотограф, занимается репортажной съемкой и после каждой трагедии мчится снимать по горячим следам.
Главная зевака, как мы ее называем. У нее взгляд соглядатая. Наша Линн наполняет охочие до картинок утробы американских электричек и уголков быстрого питания.