На нас налетело сразу несколько человек, все пытались пробиться к выходу из контейнера. Мне в живот врезалось что-то мягкое – это был карлик Серафим. Зло глядя мне в глаза, он крикнул: «Спасай бухло, хуйло носатое, и сдрисни, угоришь, обморок». Я вышел из оцепенения, схватил бутылку, выронил ее. Схватил другую. Засунул в сумку. Споткнулся о ящик. Упал на пол. На меня кто-то наступил. Потом еще и еще. Я попробовал встать, ползком пробирался к выходу. Кто-то кричал: «Выносите всё, документы, бухгалтерию спасайте». Наконец мне удалось встать. Я схватил первые попавшиеся папки с письмами, сразу много, едва запихнул их в сумку. Валявшиеся на полу открытки, отдельные листочки распихал по карманам, одним махом прочитал записку с убегающим почерком:
1.3
А я все жду и жду карточку. И еще подожду. Авось и обо мне вспомните. Коля. 4 февраля 1917 года.
3.11
Схватил еще несколько из той же пачки. И выскочил из контейнера. Так я попал в историю.
2.3
Я стою в трусах и в майке, синих (цвета раскрашенных ручкой густых усов Ленина в «Родной речи») трусах и в бурой (цвета подливы, будь проклято это слово и эта смесь) майке – таких же, как у Павлика, Женька и Димона Прыщ-на-ноге. Чудовищно холодно, мои колени с ссадинами тоже скоро станут синими. Из столовой опять тянет вареными сосисками.
У Вики Зубастой и у Тани Большая Жопа тоже синие трусы и бурые майки.
У всех синие трусы и бурые майки.
Голые коленки с ссадинами, голые пухлые или острые локти, голые плечи с впадинками от прививок, у Толстожопика даже ползадницы видно, трусы сползают.
Только Терминатор не голая. У Терминатора алый костюм «СССР», застегнутый на серебряную молнию, штаны до самых пят. Тела ее не видно, хотя Серега Ловчилла, у которого алое пятно на левой щеке, говорит, что видно – «грудь у нее закачаешься». К этой груди слева приколот маленький конькобежец. У Терминатора волосы собраны в хвост, зубы строгие, справа и слева золотые. У нее руки на ширине плеч. Все, началось, команда: «По кругу, марш».
Холодно. Пахнет понедельником.
«Филипп Кполуприлип, подтянулся, я сказала. Жопу подними, обморок. Глухомань Мартын, слюни подотри, гадом растешь балованным. Кристопротопова, куда села? Какая еще коленка, встала, пошла, встала. Пошла».
В раздевалке Павлик (он старше всех – ему почти четырнадцать) подошел ко мне и сказал: на хор не идем, на хер хор, в овраг идем.
В «Продуктах», царстве мух и тропической неги, мы купили упаковку петард, кефир и у Аленки бутылку «красоты». Аленка – добрая, сама недавняя выпускница нашей школы, поэтому с ней проблем не бывает – и бутылку продает, и правую сиську показывает, если добавить немного сверху: «Скучно мне, ребятки».
В овраге черемуха, холодно и ветер в лицо. Димон Мочилла открывает кефир, одним глотком отпивает почти полбутылки и наливает в нее полбутылки «красоты». Пускает коктейль по кругу. Я быстро сооружаю костер, мы бросаем в него петарды: доблесть – не отбегать от костра далеко. Выпив смесь кефира с «красотой», мы поднимаемся по склону. По очереди на дальность скатываемся кубарем вниз и снова поднимаемся. Я скатился, поднял голову и увидел, как наверху Женек странно сгорбился и трясет головой. Кричит: «Давай к нам, Мартын!»
На той стороне, через овраг от школы, здание старой тюрьмы. По назначению она уже не используется, прутья железного забора там и тут согнуты, колючая проволока провисает. Мы проскальзываем между прутьями и жжем костры, внутрь здания зайти не решаемся. Хотя тюрьма давно не тюрьма, а полуразрушенная коробка с пустыми глазницами, нам страшно, об этих местах ходит жуткая слава.
– Смотри, какая баба-яга выползла, – кричат друзья, показывая на бесформенный узелок тряпья с торчащей из него палкой.
Я подхожу ближе – узелок тряпья оборачивается старухой с деревянной тростью. Зеленоватый плащ с пришпиленной на груди брошью. Удивительно уродлива. Длинный кривой нос, готовый упереться в землю, худые скрюченные пальцы, сжимающие клюку, сморщенное лицо. Она похожа на скукожившуюся от засухи страницу из учебника по географии или ссохшуюся оливу из Гефсиманского сада. Она скользит, хромает, переваливается, как будто на ногах у нее не потрепанные башмачки, а поломанные деревянные колеса. Женек похоже изображает ее – вот он качается из стороны в сторону, склоняется в три погибели, трясет головой и ныряет носом в пыль и мусор, по дороге успевая бросать камешки и приговаривать «цып-цып-цып». Этого старуха не делает, но в свободной от трости руке держит клетку с черной маленькой птицей. Ковыряя тростью в земле, бормочет: «Плохая травка, плохая, не те, не те корешки, не та трава, нет травы, только камни, нет травки, сухая, сухая хвоя, нет корешков, нет…» Мы подходим поближе («Вы чего, вдруг заразная!» – кричит Филипп), беремся за руки и ведем хоровод вокруг нее, припевая: «Каравай-каравай, бабка мужа выбирай». Старуха не обращает на нас внимания. Она уже не ищет чего-то в траве, а, застыв, как будто играя в «морская фигура замри», смотрит на окна бывшей тюрьмы. Раздухарившись, мы собираем мелкие камушки – тот, кто попадет прямо в клетку с птицей, победит. Птица, когда камушки попадают в нее, вздрагивает и глухо клокочет. Это быстро надоедает, и мы опять танцуем вокруг старухи, громко кричим. «Она глухая еще больше, чем Мартын, мужики», – шепчет Филипп. Помню, что пока мы кружимся вокруг нее, я кричу ей в самое ухо: «Не тряси так мерзко головой, шея обломится, голова отвалится, носом в камнях дырки наделаешь, провалишься сквозь землю».