Выбрать главу

Тамара говорит, что эта тарелка супа вместе с пирогом помогает мне унять голову. Успокаивает путешествующих в ней сотни тысяч мыслей и сотни тысяч голосов живых и неживых существ, жалующихся на боль. Эти звуки всегда живут во мне, я как радиоточка, но не с одной станцией, а со множеством. Они перекликаются, ни на минуту не давая услышать тишину. И тогда голова раскалывается, как фарфоровый чайник, падающий на кафель.

Как всегда после супа, я немного поспал – тут же, на кухонном диване, среди вышитых подушек, как какой-нибудь наследный принц в каком-нибудь забытом дворце.

Меня разбудил петух – звонок на смартфоне Тамары, который она ставит, чтобы отмерить, когда выключать плиту. Огонь горел на всех конфорках. Тамара ощипывала гуся. И как всегда после такого короткого сна, я почувствовал, что обновился. Я выпил свой уже холодный кофе, послушал записи за прошлый день: я фиксирую на диктофон почти все разговоры, чтобы затем в спокойствии их послушать, в момент речи не все усваиваю. Хотел закурить, но, услышав чирк колеса зажигалки, Тамара мотнула головой, и я увидел: бессловесная Беата Илларионовна сидит в углу у расписной прялки. Звук ее работы похож то ли на гул холодильника, то ли на шум моря. На чистом блюде лежит прозрачная фигурка белки – сегодня они опять будут гадать на воске.

Всякий раз, когда «сотрудница» приезжает, Тамара бесконечно готовит, Беата молча ест и молча прядет. Вечерами они гадают. И каждый раз Тамара требует не курить: «У Беаты астма, не нарушай ауру». Я выхожу на лестничную клетку.

Покурив, я открыл почтовый ящик, чтобы забрать квитанции. Отделяя счета за воду от рекламных брошюр, монастырских буклетов, памяток о поведении в условия эпидемий и военных действий, я опять нащупал странный шероховатый листочек бумаги. На этот раз каллиграфическим почерком было выведено: «При сем сказал им притчу: никто не приставляет заплаты к ветхой одежде, отодрав от новой одежды; а иначе и новую раздерет, и к старой не подойдет заплата от новой. И никто не вливает молодого вина в мехи ветхие; а иначе молодое вино прорвет мехи, и само вытечет, и мехи пропадут; но молодое вино должно вливать в мехи новые; тогда сбережется и то и другое. И никто, пив старое вино, не захочет тотчас молодого, ибо говорит: старое лучше».

Эта вторая записка вызвала маленькую галлюцинацию, но не связанную со стыдом и не зрительную, а звуковую. То ли колокол, то ли литавры из «Жил певчий дрозд», то ли индейский тамтам с пластинки «Питер Пэн». Что-то новое выступает.

Мне сразу захотелось выпить старого или нового вина, а в «Пропилеи» идти было еще рано. Я положил листок в карман и пошел выполнять задание руководительницы – на почтовый склад. Вибрафон, скрипка.

3.6

Видел его уже где-то, он в черном фраке с фиолетовым камышом в руках и в цилиндре, испачканном голубем. Точно видел его раньше. Он пел – бормотал, но довольно громко. Я не успел включить запись вовремя, но одну фразу успел записать, как раз когда он проходил левым плечом через мое правое плечо. Так я даже поймал запах его черного фрака, чешуйчатого крыла, оно отдавало мастикой.

«А что, а что, а ты давай-давай попердывай, да не переживай, а что, а что. Ну ни хера-се носяра, ты что с Марса прилетел?»

Он заметил меня и разинул рот. «Ну ни хера-се носяра, ты что, с Марса прилетел?» Это обо мне. «Ну ни хера-се носяра». Это обычное дело. Я давно не обижаюсь, люди всегда удивляются, когда видят меня впервые. Я почти не помню, когда мой нос был обычным скромным носом с прыщиком, носом ученика средней школы. «Ну ни хера-се носяра». Еще бы! Я только улыбнулся и только обернулся, и так мы шли несколько секунд, отдаляясь друг от друга, с обернутыми друг к другу головами, смотрящими против движения. И так я увидел, что к нему подходят росгвардейцы, и хотел предупредить его, но не стал. Он уткнулся в них. И черные формы заломили ему руки, пригнули к земле. И вот он упал, сперва уткнулся в укроп и базилик, а потом еще ниже, и закон притяжения ждал его внизу, на заплеванном асфальте, из которого пробивались узкие зеленые лезвия мятликовых листьев и, кажется, иван-чая. И эту многофигурную сцену огибали, смотря сквозь нее, люди-прохожие, и сбитый с головы черный цилиндр суетился по мостовой, отчаянно и неприкаянно, как поломанный мячик: в том, что в светлый день вдруг хватают странного человека, давно нет ничего странного. И я хотел крикнуть, что же вы делаете, «он же только странный, в чем его вина», но не стал, конечно, я не стал вмешиваться – это не мои дела, людям виднее, явно же, что он какой-то не такой, какой-то чокнутый. Но я и без крика слышал сквозь уличный гул, своей внутренней радиоточкой, как ему плохо и как страшно, но что я могу? Иначе вдруг и меня заберут, и снова скукожится мое аккуратное время, а мне на работу, еще и опоздаю из-за такого случая. Помнишь, как в том стихотворении? Нельзя попадаться навстречу, не смотри на продавленный мячик, лучше свернуть, не ответить. Я-то, слава богу, понимаю, что ничего не могу, что от меня ничего не зависит. У нас все-таки умеют разбираться, и не дураки решают. У нас и так множество проблем, а власти дают нам возможность не бояться, не реагировать на страх. Как он сказал? «Да не переживай, а что, а что». И я отогнал от себя картину: как пригибают в корзину для зелени голову, лишенную цилиндра. И повернулся по ходу движения всей толпы, и перестал оборачиваться, и с другими людьми продолжил идти, мы шли как гуси-лебеди, в нос налетали жуки, пыльца проваливалась в волосы, еще пара поворотов, и я дойду до почтового склада, и я на почте. Я окажусь в складках складов, среди множества контейнеров, помеченных знаком «Почта России». Какой из них мой, этот, наверное, этот, номер 22 567, да, наверное, этот, я тут уже, вот я.