— Просто страшно подумать, что будет, если кто-нибудь из хищников разобьет клетку и кинется на Юрочку, — огорченно говорила тетя Оля.
К тому же Карандаш настолько своенравный, прямо невозможно терпеть. «Он велел Юрочке прийти к одиннадцати утра, тот пришел без пяти. И Карандаш недовольно спросил: „ПОЧЕМУ ТАК ПОЗДНО?“»
Когда Леонид Енгибаров шагнул в первый раз на арену цирка, он осторожно «достал» из своей груди бьющееся сердце, тут же вдребезги расколол его на тысячи пылающих кусочков и раздал все до единого притихшей публике.
Зритель дрогнул. В ответ на арену полетели букеты, обрушился шквал аплодисментов, а Енгибаров, собрав в охапку цветы, стал бросать их обратно в зал. Потом тихо лег на краешек арены, положил голову на сложенные ладони и «заснул» под гром оваций.
«Моя работа в том, — говорил Бастер Китон, — чтобы выйти и, молча, сказать: „Я люблю вас!“»
«Почему человек становится клоуном? — размышлял в своей книге „Почти серьезно“ Юрий Никулин. — Наверное, чтобы идти в клоуны, нужно обладать особым складом характера. Особыми взглядами на жизнь. Не каждый согласился бы на то, чтобы публично смеялись над ним, чтобы каждый вечер его обливали водой, посыпали голову мукой, ставили подножки. И он, клоун, должен падать или, как говорят в цирке, делать каскады. И все ради того, чтобы вызывать смех. Слышать смех — радость, вызвать смех — гордость для меня. После такого смеха — человек становится добрее. А кто смеется добрым смехом, заражает добротой других».
В результате Юрий Никулин стал до того удивительным клоуном, что с него даже сделали игрушку.
У меня была такая в детстве — мягкая, вроде бы из губки, в зеленой тюбетейке набекрень — голова Юрия Никулина. А сзади головы пять дырочек для пальцев. При помощи пальцев и этих вот дырочек лицу можно было придать любое выражение — лукавое, насупленное, озадаченное — любое!
Помню, его голову раскупили в один момент. Причем не тетушки Юрия Никулина, не соседи, не его товарищи по работе, а просто какая-то незнакомая публика.
Голову Никулина я очень любила, носила ее в кармане и никогда с ней не расставалась. Но однажды к нам в Черемушки заехал друг моего папы — Мохсен-аль-Айни, араб (он потом возглавил демократическую революцию и стал премьер-министром Йемена), а в тот день уезжал к себе на родину. И я на прощанье отдала ему эту голову с условием, что, когда она объедет с ним разные страны, он вышлет мне ее в Москву обратно по почте.
Настоящего Юрия Никулина я увидела в цирке, когда мой — игрушечный — уже отправился за границу.
— Ю-риик! — позвал его Михаил Шуйдин.
И ОН явился, весь целиком, в плоской шляпе, испуганно озираясь по сторонам. Руки у него длинные, кургузый пиджачок, узенькие в полоску брюки, штанины короткие!.. Такой прекрасный в своих громадных разлапистых башмаках.
Он пробежал со стаканом воды. Потом с кружкой. Потом с ведром. Его спрашивают:
— Куда???
— Пожа…Пожа… — на бегу отвечает Никулин.
— Где ПОЖАР?!
— Да не пожар, — говорит Никулин. — Пожарник селедки объелся, пить хочет.
Главное, серьезный! Ни разу не улыбнулся. Он выступал со своим собственным, а не наклеенным носом. Почти обыкновенный человек, только страшный недотепа. То за ним по всему манежу гоняется ненастоящая резиновая змея. То на манеж из-под его дивана вдруг выползут огромные бутафорские тараканы…
Или Юрий Никулин совал за шиворот кусок льда Михаилу Шуйдину. И на вопрос ведущего, зачем это, отвечал:
— Измеряю больному температуру. Если лед будет долго таять, значит, нормальная, а если быстро — повышенная…
Мой брат Юрик бурно восторгался, глядя, как Никулин с Шуйдиным «на киносъемках перед камерой» дубль за дублем таскали туда-сюда неподъемное бревно. Такая умора! Говорят, министр культуры Фурцева даже заподозрила, не намекают ли клоуны на тот исторический субботник, когда Ленин с большевиками нес бревно?
Все сказали:
— Что вы! Что вы!
И реприза была спасена.
А меня прямо заворожило, когда Никулин выехал на какой-то странной лошади. И меланхолично прогуливался верхом по манежу. Причем на полном серьезе зазывал народ прокатиться.