«Не знаете Холина, и не советую знать», — грозно писал патриарх литературного андеграунда Игорь Холин.
Я знала его, мы в столовой в Переделкине сидели с ним за одним столом. Я не смела есть, когда он приходил — налысо остриженный, неопределимого возраста (недавно прочитала, что он родился в двадцатом году! И что он ветеран отечественной войны!), под два метра ростом, худой, словно «житель города Кале» Родена, в коротких фетровых валенках и заячьей душегрейке (родне пугачевскому тулупчику). Только глядела на него, разинув рот. И застенчиво предлагала причитавшиеся мне котлеты. Холин их царственно принимал.
Это был один из лучших людей на свете. Его доброта, юмор, абсолютное бесстрашие и абсолютная подлинность вдохновляла любого человека, с которым он считал возможным вступить в разговор.
Собеседников он делил на три категории:
Творческие люди
Те, с которыми есть о чем поговорить
Те, с которыми говорить не о чем.
Из третьей категории, где я по всем приметам должна была очутиться, он переместил меня во вторую исключительно из-за моих родственных связей.
Холин так прямо и заявил, возвращая лучшую мою книгу, отмеченную высокими международными наградами:
— Ох, Марина, какой у вас бытовой язык. Прямо невозможно читать.
Ваше назначение знаете какое? Художника Леню Тишкова беречь.
И с негодованием отверг мою просьбу записать его на радио.
Генриха тоже помню в Переделкине — то ли осень, то ли зима такая теплая, он в светлой куртке распахнутой идет по дорожке на обед из нового корпуса. Вдруг остановился, к дереву прислонился.
И я подумала:
— Ой. Сердце у него, наверно, болит, одышка.
Он постоял и дальше пошел.
…В тот день мне страшно не везло. Я эти палочки собирала раз восемь. На девятый я снова все собрала, сложила на край доски и пошла искать своих друзей, спрятавшихся на крыше дома. Тут кто-то выбежал и стукнул ногой по доске.
Палочки летят, летят…
И почему-то не падают на землю.
Глава 11
«Во лузях, расцвели цветы лазоревые…»
Столько времени ушло на детство! Три четверти жизни. Каких людей я бы могла записать, если бы, не мешкая, взялась за дело! (Кто-то мне рассказывал, не помню кто, что в свои шесть лет мог толково и аргументированно объяснить, почему Анна Каренина бросилась под поезд.)
Под Новый год меня водили «на Карандаша» — до начала представления мы с Люсей заглядывали к нему в клоунскую комнату, сидели — чай пили на диванчике, пока он гримировался. С тех пор я всю жизнь мечтаю о веселом, похожем на швабру, скотчтерьере.
Ну, до чего ж на нем был пиджак зеленый, когда он выходил на манеж!
— Карандаш, а почему ты без елки? — спрашивал у него Буше.
— Зачем мне елка? — отвечал Карандаш.
В этот момент по всему пиджаку у него загорались лампочки. Они мигали, и Карандаш, будто маленькая зеленая елочка, под смех и аплодисменты удалялся с манежа.
Совсем близко видела Олега Попова.
Грустного клоуна Муслю, вынимающего из кармана штанов горящую свечу.
Живого Леонида Енгибарова — его номер «Шар на ладони», о котором он говорил:
— …Все забывается, развеивается, уходит, кроме вот этого момента: когда ты стоишь на двух руках, медленно отрываешь одну руку от пола и понимаешь, что у тебя на ладони лежит земной шар.
В Доме звукозаписи на улице Качалова в начале 60-х Люся показала мне Марка Бернеса. Мне было восемь лет, но я знала наизусть все песни, которые он пел: «Шаланды, полные кефали», «Темная ночь», «Вот и все, я звоню вам с вокзала», «Просто я работаю волшебником», особенно мне нравилась песня, где были такие слова: «Боюсь, что не выдержишь ты и заплачешь, и я улыбаюсь тебе…» Мне всегда казалось, что он поет от моего имени. Наверное, так думал каждый.
Мы стояли в коридоре, а он вышел из студии, плотный такой мужчина в белой рубашке с завернутыми рукавами. Вроде бы на нем были подтяжки.
— Смотри и запомни, — сказала Люся. — Это Марк Бернес.
Зато когда я взяла в руки микрофон, то уже была одержима разными судьбами, именами, формами. Я брала интервью у всех без разбору, даже у гималайского медведя Амура из «Уголка Дурова». Голос — нить жизни, не важно, считает ли нужным твой собеседник разговаривать с тобой по-человечески.