Дядя Миша Караманов, сосед, отправляясь в Сочи, оставил мне на попечение голубого волнистого попугайчика Петю. Целыми днями Петя молчал, как будто набрал в рот воды. Но стоило мне поднести к его клюву микрофон, Петька произносил хриплым голосом:
— Какой ужасный район. Надо переезжать отсюда к чертовой матери.
Я уж не говорю о людях. Разговоры на рынке, в автобусе, в пельменной, дворовые перепалки. Моя бабушка — в Новых Черемушках командует с балкона, как с капитанского мостика:
— Девочка! Не позволяй своей собаке писать на деревья! Ты что, не видишь? Из-за твоего пса все листья пожелтели!..
— Так ведь осень, Фаина Федоровна! — кричит ей снизу девочка. — Осень золотая!!!
Запись бабушкиного рассказа о том, как она служила сестрой милосердия у Федора Ивановича Шаляпина и его жены — балерины Иолы Игнатьевны, ухаживала за их детьми, встречалась в доме Шаляпина с художником Коровиным, могла бы украсить «золотой фонд» радио. Или как моя бабушка Фаина в двадцатые годы в Москве была главным человеком по борьбе с беспризорностью. Все, ограбленные и обиженные малолетками, шли к ней жаловаться.
— Ой, милая, спаси, помоги, последние гроши отобрали мальчики у подъезда, — плачет старушка.
Фаина кожаную куртку наденет, ремнем подпояшется и — в подвальный кабачок, где у ребят «малина». Возьмет чашку чая. Сразу к ней подсядет какой-нибудь чумазый авторитет в стоптанных башмаках.
— Что, Фаин?
— Кто бабушку ограбил, Мясницкая, дом семнадцать, возле второго подъезда?
— А сколько взяли? В чем деньги лежали? …Сейчас, Фаин, подожди.
Пойдет, все урегулирует, вернется, деньги на стол положит:
— Кошель не нашли!
Или целая эпопея — как бабушка Фаина с врачом Дмитрием Ильичом Ульяновым в Гражданскую войну сопровождали санитарный поезд с крымского фронта — битком набитый ранеными бойцами.
Все помнила дальней памятью, рассказывала с подробностями, достойными «Улисса» Джойса.
Когда жарила оладьи, варила борщи, — напевала цыганские романсы.
Над нами жил чудный старикан, Соломон Израилевич.
— Как вы поете, Фаина Федоровна, — он искренне восхищался, встречаясь с ней около мусоропровода. — Вам надо непременно устроиться к нам в хор старых большевиков.
— Спасибо, я еще не выжила из ума, — простодушно отзывалась бабушка.
Хор старых большевиков Соломона Израилевича я тоже записывала. Они так проникновенно пели революционные песни!
С галерки в Театре на Таганке мне удалось увековечить спектакль «Галилей» с Высоцким в главной роли. И «Вкус черешни» в «Современнике» с Олегом Далем.
24 января 1982 года мы встретились в концертной студии «Останкино» с Эдитой Пьехой, я собиралась сделать о ней передачу — двадцать пять лет концертной деятельности, и у нее самой, как мне тогда казалось, — немалый юбилей — сорок пять лет!
Она подъехала на черной «Волге» — в темных очках и в светлой норковой шубе с голубоватым отливом. А я, как цуцик, мерзну перед входом. Она так царственно махнула мне рукой (не забыла, что ее ждут!), и мы пошли с ней рядом — Пат и Паташонок. Я — ниже Пьехи на две головы.
Вот мы приходим с ней в гримерную. А там сидит комический артист из Театра Сатиры — нога на ногу — лысоватый, немолодой, в костюме пожарного и курит папиросу.
— В чем дело? — говорит Эдита Пьеха. — Здесь женская комната!
— Не, Эдита Станиславовна, — это общая комната.
— Что значит — общая? И потом — пожарный, а курите!
— Ухожу, ухожу, ухожу… — отступает он.
Я включила «репортер» и попросила рассказать какие-нибудь смешные истории из ее жизни. Она задумалась. Мы посидели, помолчали очень серьезно. Наконец, она говорит:
— Так, сейчас позвоним Алисе Фрейндлих, у нее всегда есть что-нибудь смешное. И сделаем вид, как будто это с нами вместе произошло. Со мной и с ней. Хотя я знаю одну историю. Два композитора — Кац и Богословский выступали где-то в Сибири. Богословский — в первом отделении, Кац — во втором. Зная, что первое отделение — Богословского, Кац не приехал к началу концерта. А Богословский выходит и говорит: «Я — композитор Кац. Родился там-то и там-то…» Рассказывает о себе, как будто он — Кац. И поет все песни Каца. Ко второму отделению приезжает Кац. Выходит на сцену. «Добрый вечер. Я — Кац…» Рассказывает, поет — а все хохочут.
Я не была фанатом Эдиты Пьехи, но с каждой минутой она мне больше и больше нравилась.
— А можно не только смешные случаи? — спрашивает. — Знаете, как я впервые услышала Шульженку? В пятьдесят восьмом году в Запорожье еще совсем девочкой иду после концерта домой, расстроенная, все у меня — кувырком, ничего не получается, и вдруг из репродуктора — нежный бархатный голос: «Руки, вы словно две большие птицы…» Я оцепенела у телеграфного столба. Вот как надо петь! А случайный прохожий мне и говорит: «Что, нравится? Это Клавдия Шульженко». Потом я специально поехала из Ленинграда в Тбилиси на ее концерт. Она выплыла на сцену, и я слушала голос, который мне вернул веру в себя. В Москве я преподнесла ей цветы. Она потом говорила, что букет в руках у Пьехи горел, как факел. Старые харьковчане называли ее «Шульженко Клава — кипучая лава».