Но есть и особое творчество народа, так «любезное» Радищеву, —его способность подчиняться «природному закону», завоевывать себе и своему отечеству свободу. Революция—вот наивысшее выражение творческих возможностей народа. Именно поэтому в Городне путешественник, открывший для себя и этот закон, обращается с прямым призывом к крепостным поднять восстание. Этот призыв к мятежу полон великой радостной веры в победу народа, в создание им своими собственными руками новой государственности, новой культуры, народным правлениям приличных». Вот эти вдохновенные слова путешественника:
«О, если бы рабы, тяжкими узами отягченные, яряся в отчаянии своем, разбили железом, вольности их препятствующим, главы наши, главы бесчеловечных своих господ и кровию нашею обагрили нивы свои! Что бы тем потеряло государство? Скоро бы из среды их исторгну-лися великие мужи, для заступления избитого племени, но были бы других о себе мыслей и права угнетения лишен-ны».
Созданные Радищевым образы крестьян укрепляли эту веру путешественника, подтверждали убеждение, что именно из среды крепостных вырастут великие мужи, что именно народ есть истинный и единственный творец жизни во всех ее областях—экономической и культурной, политической и государственной.
Но, призывая к «избиению племени мучителей», путешественник вместе с «новомодным стихотворцем», то есть Радищевым, тем самым окончательно разрывал с дворянской средой. Наступала новая, суровая и мужественная жизнь «мстителя» и «прорицателя вольности». Чувствуя одиночество в среде дворянского общества, и путешественник и Радищев ищут общения не только с себе подобными, не только с теми, кого они вместе теперь научат «смотреть прямо» на окружающую их жизнь, но и с народом.
Глубокая пропасть отделила дворян от крепостных. Вековое мучительство, порабощение, неслыханная жестокость и деспотизм вызвали в народе неугасимую справедливую ненависть к своим господам. Это понимал Радищев и путешественник. Они по рождению, по своему положению принадлежали к дворянам, к мучителям, и потому должны были расплачиваться за все злодеяния, сделанные их собратиями. Но революционные воззрения, но разрыв со своим классом, но мужественное решение отдать свою жизнь делу освобождения народа, но вера и знание, что эту свободу завоюет только сам народ,— толкали к нему, к этому самому народу, И Радищев и путешественник предпринимают первые в истории русского общественного движения попытки приблизиться к русскому хлебопашцу, опереться на его поддержку, так необходимую им, —отважно дерзнувшим бросить вызов всему самодержавно-крепостническому государству, посмевшим дворянам и русскому царю «грозить плахою».
Вот почему, начиная с Едрова, путешественник ищет путей сближения с крестьянством. Первые же предпринятые им шаги повели к неудаче. Воспитанный в дворянском обществе, он оказывается не способным в общении с Анютой и ее матерью убедить их в искренности своего намерения. Когда, движимый хорошим чувством, он предлагает деньги, то, не желая того, оскорбляет достоинство женщины, И путешественник огорчен, хотя и понимает, что в этом виноват он сам, влачащий на себе отвратительные лохмотья корыстной, меркантильной дворянской морали, где деньги всегда принимались с жадностью и никогда никого не оскорбляли.
В Городне путешественник настойчиво продолжает искать общения с народом, —отсюда его разговоры с рекрутами. И здесь—первая удача—разговор с крепостным интеллигентом на началах взаимного понимания. Там же, в Городне, он оказывается способным оказать услугу другой группе рекрутов, незаконно отправляемых в армию. И безмерна радость путешественника, когда эту услугу от барина рекруты принимают, сердечно и просто благодарят его.
«Путешествие» начинается с размышления героя о покинутых им в Петербурге «друзьях души». К Москве он подъезжает идейно и морально обновленным. Он уже не только вырвался из мира нелепых и преступных иллюзий, но и расстался со всем своим прошлым. Теперь он воистину русский путешественник, человек, уязвленный страданиями крепостного крестьянства, воодушевленный «природным законом», «грозный мститель» и «прорицатель вольности», живущий огромной, всеобщей жизнью, нашедший новых, нужных и любезных ему людей— Анюту и крепостного интеллигента. Теперь Анюта, кре-
постной интеллигент, «новомодный стихотворец», рекруты—становятся «друзьями его души». Вот почему, подойдя к рекрутам, путешественник заговаривает новым и для себя и для них языком.
«Друзья мои, —сказал я пленникам в отечестве своем, —ведаете ли вы, что если вы сами не желаете вступить в воинское звание, никто к тому вас теперь принудить не может». Нет, это не сентиментальная речь «друга»,—это точная и деловая речь мстителя, защитника народного, пренебрегающего угрозами «рекрутских отдатчиков» и вооружающего крепостных мужиков советом, практическим советом, который прямо приносит им пользу, ибр помогает освободиться от солдатчины. Выслушав со вниманием полезный и нужный им совет барина, крестьяне принимают его услугу и благодарят его: «О, если так, барин, то спасибо тебе, когда нас поставят в меру, то все скажем, что мы в солдаты не хотим и что мы вольные люди».
И путешественник замечает при этом перемену, происходящую в рекрутах. Опять перед нами возникает коллективный образ народа, одушевленного единой мыслью—добиться своей свободы: «Легко себе вообразить можно радость, распростершуюся на лицах сих несчастных. Вспрянув от своего места, бодро потрясая свои оковы, казалися, что испытывают свою силу, как бы их свергнуть». Так рождается у путешественника мысль, что возможность общения с народом лежит лишь в плоскости самоотверженной, нужной и полезной ему, — направленной на его освобождение от пут рабства деятельности.
Особой остроты эти искания путешественника достигают в деревне Клин. Близится конец «Путешествия». Встав на опасный в условиях екатерининского режима путь отстаивания вольности, путешественник страстно стремится получить благословение тех, за свободу которых он решил отдать свою жизнь. Это не прихоть, это не дань сентиментальному чувству. Это—практическая потребность души, жаждущей укрепить себя в предстоящем подвиге.
Случай помог этому желанию. Въехав в Клин, путешественник сразу попал в толпу крестьян, собравшихся послушать старого слепого крестьянина. И перед ним открылись новые стороны духовной творческой жизни
т
народа—его искусство. Естественно, воспитанный в дворянском обществе, он сравнивал и песню, и певца, и действие его искусства на слушателей, и самих слушателей, с тем, к чему он привык с детства,—с дворянским искусством, с дворянским обществом. И еще раз он с радостью признает: в области духовной деятельности, в области искусства, народ превосходит «мучителей». Там, в Петербурге и Москве, «пресмыкающееся искусство», там любят «кудрявые напевы заезжих чужестранцев — Габриели, Маркези или Тоди», там слушатели, имеющие «взращенные во благогласии уши»—бесчувственны к искусству, ибо души их запечатаны мучительством, ибо чуждо им сострадание и сочувствие. Здесь, в деревне, на улице «неискусный хотя напев» старика-певца покорял слушателей, покорял правдой, искренностью, «нежностью изречения». Здесь свободное общение певца и слушателей, здесь искусство «проницающее в сердца слушателей», в сердца, открытые чувствительности, скорби, состраданию, мести. Здесь искусство «обновляет» и просветляет души людей, томящихся в рабстве.
Исполняя старинный стих об Алексее—божьем человеке, старик-певец, властвуя над чувствами слушателей, сам не скрывает своего волнения, и стоящие в толпе крестьяне, каждый по-своему, переживают песнь старика. «Жены возрыдали; со уст юности отлетела сопутница ее—улыбка; на лице отрочества явилась робость, неложный знак болезненного, но неизвестного чувствования; даже мужественный возраст, к жестокости толико привыкший, вид восприял важности».
Как в Городне общению с крепостным интеллигентом помогло его образование, так здесь искусство открыло путешественнику путь к народу. Именно в этот момент путешественник с чрезмерным души волнением решился испросить благословения. «Я не хотел,—говорит он,— отъехать, не быв сопровождаем молитвою сего, конечно, приятного небу старца. Желал его благословения на совершение пути и желания моего. Казалося мне, да и всегда сие мечтаю, как будто соблагословение чувствительных душ облегчает стезю в шествии и отъемлет терние сомнительности».