Секретарша появилась в дверях и сказала:
— Товарищ Коночкин у телефона…
Чащин с удивлением заметил, что испуг директора прошел. Трофим Семенович схватил трубку с такой яростью, будто это было горло человека, которого он собирался задушить.
— Иван Иванович? — загремел он. — Кого это ты ко мне прислал? Нет, это я тебя спрашиваю, кого ты ко мне послал? Да вот он сидит, передо мной! Удивляюсь, как я не выкинул его в окно. Фамилия? А черт его знает! Как ваша фамилия? Я вам говорю! — завопил он, тараща на журналиста глаза и даже не отнимая трубку от своих прыгающих губ.
— Я уже вам сообщил, что моя фамилия Чащин, — как можно любезнее сказал корреспондент, хотя на душе у него вдруг похолодело, когда он вспомнил пронзительные стекла и непонятную проницательность своего шефа.
И было удивительно, как заместитель редактора может спокойно слушать этот разнузданный крикливый голос. На его месте Чащин давно бы швырнул трубку. А может быть, Трофим Семенович только кривляется и Коночкин уже бросил трубку? Но нет, в трубке что-то явственно прошипело, после чего Трофим Семенович завопил с новой силой:
— Как не посылал? Что? Выдаешь отдельное предписание? — и обернулся обратно к Чащину: — Где ваше предписание?
— А у меня нет предписания, у меня рабкоровское письмо, — все еще стараясь быть любезным, хотя это давалось уже с трудом, ответил Чащин.
— Какое еще письмо? — возопил Трофим Семенович, но опомнился, отдернул трубку от рта и даже зажал ее рукой. — А ну-ка дайте мне это письмо!
— А рабкоровские письма на руки не выдаются, — скромно напомнил Чащин.
Тут Трофим Семенович снова увидел трубку и завопил в нее:
— Он говорит, что у него какое-то письмо! Какой-то подлец под меня подкапывается, а ты поощряешь? Что? Что? Ой, Иван, не серди меня, хуже будет!..
Тут до Чащина дошло, что Трофим Семенович разговаривает с заместителем редактора таким же тоном, каким разговаривал и с ним самим. Но сам-то Чащин отверг этот тон, а товарищ Коночкин не только принял его, но даже, по всему видно, извиняется.
Ему стало стыдно за свое непосредственное начальство, и он медленно пошел к выходу. И самый скромный работник печати не потерпел бы такого неуважительного тона. Да и никто другой не потерпел бы. Какие же нити могли так связать заместителя редактора и этого бюрократа, что Коночкин продолжает выслушивать беспримерный по нахальству выговор? Чащин остановился в дверях и вежливо сказал:
— До свидания, Трофим Семенович!
Трофим Семенович не слышал. Он продолжал хрипеть в трубку что-то неразборчивое. Сейчас он выглядел больше человеком, чем в то мгновение, когда Чащин вошел в кабинет, но стал еще неприятнее. Но самое неприятное было в том, что он смел так разговаривать с руководителем газеты, пусть и временным. В этом было что-то загадочное и пугающее.
Спешить в редакцию было незачем.
Чащин медленно шел по городу и вспоминал все случаи, когда молодой, начинающий журналист, находившийся примерно в таком же положении, нашел силу воли довести дело до конца. Ничего похожего, однако, как назло, не вспоминалось. Вспоминались, наоборот, такие случаи, когда успех в конце концов совсем не зависел от самого журналиста. Ну, пришел, увидел, расследовал, написал, но и редактор, и заместитель редактора, и даже метранпаж восхищались статьей еще до того, как она была заверстана в полосу. Здесь же от получения материала до газетной полосы было такое же примерно расстояние, как от Земли до Луны, да еще под прямой угрозой наткнуться по пути на непроницаемое препятствие, назовем его болидом, что ли, поскольку Коночкин, настроенный Трофимом Семеновичем, сейчас, несомненно, носится по кабинету, выставив вперед бритую голову, чтобы встретить Чащина самым сильным ударом.
На этом пункте своих размышлений Чащин внезапно споткнулся, словно и в самом деле налетел на предполагаемый болид. У него даже заныло под ложечкой, такое сильное сотрясение испытал он от этого неожиданного столкновения. И потом, по какому праву Трофим Семенович Сердюк разговаривал с заместителем редактора таким агрессивным тоном? На памяти Чащина еще не встречалось подобной ситуации. Ведь газета — орган областного комитета партии, всякая неловкость в поведении могла кинуть на нее тень, а редакционному работнику надлежало быть беспристрастным. Он обязан сурово порицать всякое отклонение от норм коммунистической морали. Как же может Коночкин порицать товарища Сердюка, если тот обращается с ним запанибрата? И что значили намеки товарища Ермоленко на зажим критики в газете?