— Ну да, это я, — признал я. — Крупно на этом подзаработал. — И кивнул, как бы подтверждая свою ложь. Затем повернулся к Элизабет и сказал: — Я там просто говорю: "я разговариваю, разговариваю, я как будто бы разговариваю".
Она подняла взгляд на меня, и я понял, что она видит во мне опасную личность.
То был решающий момент. Вся моя маленькая вселенная повернулась вокруг своей оси и видоизменилась. И вот почему: Элизабет я до сих пор видел только на её территории, либо в окно, либо у себя в голове, но теперь, переступив порог моей квартиры, она обратилась в реальное существо, которому потребуется куда-то вешать одежду. А у меня в шкафу не хватило бы места и для той, которая на ней сейчас. Я знал, что не смогу уместиться в ванной с восемнадцатью галлонами лака для волос, и начинал понимать, насколько эта женщина не вписывается в мою жизнь. В то же время, когда она увидела меня по телевизору, в ее лице затаилось хорошо темперированное отвращение. За эти несколько долгих секунд у нас произошла смена магнитных полюсов — она стала заурядной, а я прославился.
Теперь Элизабет, по-видимому, воспринимала мою квартиру как притон, потому что спросила, нет ли у нас в доме наркоманов. Я ответил "нет" и как умел объяснил смысл телепередачи, хотя когда дошел до убийства этажом ниже, Элизабет принялась икать и попросила воды. Я ощутил некоторый прилив гордости, потому что вода из кухонного крана не была ни мутной, ни даже слегка бурой. Зазвонил сотовый телефон, Элизабет ответила, трижды сказала "да" и закончила разговор. Судя по ее тону, человек на том конце линии уловил в ее голосе нервозность и пытался выведать, в какой переплет она попала, при помощи вопросов типа: "У тебя всё в порядке?", "Ты в опасности?", "За тобой приехать?" Она вышла на улицу, а я смотрел на нее со своего места у окна, и меня вдруг, как прежде, потянуло к ней — несомненно, то был рефлекс на привычные обстоятельства.
После того как я увидел бок о бок двух женщин — Элизабет воочию, Клариссу мысленно, — мне в голову пришло нечто оглушительное: а нельзя ли сгрести всю мою любовь к Элизабет и перебросить ее на Клариссу? Мысль меня покоробила, ибо это означало, что личности обеих женщин не имеют никакого отношения к сгустку любви внутри меня. Подразумевалось, что я, если вздумается, могу обратить своё обожание на любой предмет, разбередивший мою фантазию. Но следующая мысль меня успокоила. Я знал, что, если уж дело дошло до любви, от нее не отделаешься без тяжких потрясений, и будут неудержимо сверкать в мозгу ужасающие картины измены, и будешь видеть себя помраченного и безутешного, себя — пленника тоски, вязко облепившей сердце.
Но Кларисса облегчила мне выбор. Она отражала свет; Элизабет его поглощала. Кларисса была солнечным зайчиком; Элизабет — шоколадным печеньем. Таким образом, мои нежные чувства к Элизабет превратились в снежные, когда я перевел свой циклопий взор на Клариссу. Да, в каком-то смысле я всегда буду любить Элизабет, и когда-нибудь мы вновь сможем видеть друг друга. Но пока слишком рано. Пусть она совладает со своей болью — в кругу своих друзей, по-своему. Она ведь сама виновата. Что бы ни было между нами, она это разрушила, совершив капитальную оплошность — встретившись со мной.
Солнце давно закатилось, а мысли мои всё накапливались, ширились, дробились. Светит ли мне что-нибудь с Клариссой? Ничего. Ни малейшего просвета. За девять месяцев встреч дважды в неделю она не исторгла из меня ни единого романтического обета. Мало того, она говорила со мной тоном, каким говорят с душевнобольными: "Как ты сегодня?" — в смысле "Как вы поживаете, ты и твоя шиза?" Зато Кларисса знает, что я тихий. Но это не то определение, которым хочется аттестовать своего супруга: "Знакомьтесь, мой муж. Он безвредный".
Несмотря на яркие проблески оздоровления, которые вызывала идея полюбить Клариссу вместо Элизабет, ближе к ночи я стал вглядываться в себя — оценивать себя и свое состояние, взвешивать, как я жил до сих пор. Я не знал, что сделало меня таким. Я не знал, как можно стать иным. Я не знал, что скрыто внутри меня и как мне высвободить скрытое. Должно быть нечто — ключ, или человек, или предмет, или песня, или стих, или поверье, или старая пословица, — что обеспечит доступ к нему, но пока всё это, похоже, где-то далеко. Забравшись очень глубоко в своем самокопании, я завершил вечер на безысходной ноте: смиренный сердцем мил немногим.
Посреди ночи я проснулся в поту и ужасе. Впившись руками в одеяло, я натянул его до самого носа, защищаясь от смертоносной твари, которая явно затаилась в комнате. Я лежал тихо на тот случай, если она еще не знает, что я здесь. Я задерживал дыхание и медленно, чтобы не шуметь и не шевелиться, выдыхал. Постепенно эта техника меня достала, и время от времени приходилось хватать воздух ртом. Но никто не убил меня той ночью, ничей нож не вспорол одеяло, ничьи пальцы не сжались у меня на горле. Задним числом я могу определить источник своей паники. Беда в том, что при моем вечернем сократическом диалоге с собой о природе любви не было Сократа, чтобы помочь мне с логикой. Я в одиночку метался между плюсами. Некому было меня поправить, а следовательно, из одной мысли не обязательно вытекала другая, да что там — новая мысль зачастую противоречила предшествующей. Я силком пытался придать ясность своей запутанной логике, и это оскорбляло мое ненасытное чувство порядка.
Два дня спустя на тротуаре возле соседнего подъезда я увидел человека в костюме и галстуке. Он был худ как щепка, и на секунду я будто оказался в Сонной Лощине, разве что голова у человека была, а лошади не было. Он раскачивался вправо-влево, сканируя номера домов в квартале. Он состоял из одних углов — журавлем тянулся то в одну, то в другую сторону и вскидывал голову, сгибался в пояснице, чтобы свериться с адресом, который держал в руке. Человек-зверинец, он по-крабьи пробирался по тротуару и, как сова, двигал шеей, вглядываясь в ближние и дальние таблички.
Увидев адрес над крыльцом моего дома, он, похоже, нашел то, что искал. Весь собрался, поднялся по ступенькам и постучал в мою дверь.
— Дэниэл Кембридж? — выкрикнул он.
Я досчитал до трех и открыл.
— Да? — сказал я.
— Гюнтер Фриск, компания "Пироги Теппертон", — сказал он.
Мы расселись — в кресло и на диван; на этот раз при выключенном телевизоре, поскольку мне совсем не хотелось, чтобы шальное "Крим-шоу" залетело в мою гостиную. Он спросил, найдется ли у меня время прочесть мое призовое сочинение в Колледже Свободы.
— Надо свериться с расписанием, — ответил я. — Но всегда можно что-нибудь передвинуть.
— Мне нужно задать вам несколько вопросов. Ваш возраст?
— Двадцать девять лет.
— Женаты?
— Помолвлен.
— Где работаете?
— Тренирую боксеров.
Он прыснул:
— Спортсменов или собак?
Я сделал свой выбор:
— Собак.
— Проблемы с законом были?
— Нет.
Интересно, думал я, когда он задаст вопрос, на который можно ответить, не солгав.
— Вы написали эссе самостоятельно?
— Да. — Меня самого восхитила моя способность говорить правду с той же бесстыжей искренностью, с какой я до этого соврал пять раз.
Он объяснил процедуру конкурсного отбора, дал подписать обязательство не вчинять судебных исков, вручил купон на бесплатный замороженный пирог и удалился. В окно я следил, как он прошел к своему автомобилю, открыл дверцу, уселся. Взял с пассажирского сиденья свой планшет, оторопело в него вытаращился, снова втянул шею, глядя в сторону моей квартиры через ветровое стекло, опять уставился в планшет. Я видел, как вторые дубли делают комики, но теперь это происходило в жизни. Фриск выбрался из машины, еще раз сверил свои записи с номерами домов. Поднялся по ступенькам, пошебуршился перед моей квартирой и пару раз тюкнул в дверь. Я открыл дверь и увидел его ошарашенное лицо, точно он с утра надел туфли, а те вдруг оказались на пять размеров больше.