«Милый, я только теперь поняла, каким раем была наша с тобой жизнь, ты дал мне не меньше, чем Господь Бог, нет, ты дал больше, чем даже сам Господь Бог, и я Ему высказала бы слова благодарности за то, что Он нас соединил, — если бы не умерла скоро».
Значит, в этот день 11 сентября, после восьми утра, мы услышали с тобой — где бы ни был в то время каждый из нас, — как тело Жизни На Земле заговорило нежным женским голосом, в то время как в это тело вонзились, один за другим, два стреловидных самолетика, начиненных, напитанных, перенакачанных — до разрыва бортовой обшивки — адом взаимной человеческой ненависти, имя которому Хайло Бруто. Он, этот Хайло Бруто, заставил меня раз и навсегда только и помнить о нем, вызвал во мне могучее нежелание лететь вместе с ним в одну и ту же сторону, будь то рейс в самолете или полет на космическом шаре Земля.
Я был один из братьев Близнецов Манхэттенских, которых звали Джеби и Свинги, только забыл, кем я приходился — Джеби или Свинги, — и когда каждому из нас по очереди вонзались в грудь стрелы Армагеддона и там взрывались, разворачивая нам стальные кишки и забрызгивая рваную стерву труб и арматуры огненным Хайло Бруто, — над тем этажом, внутри которого взорвался самолет и взрыв разрубил меня поперек груди — на закипавший и вспучивающийся багровый бетон этажного перекрытия вышла из своего офиса женщина в бирюзовой складчатой юбке чуть выше колен, в белой строгой блузке. Подняв голову и при этом привычным, неосознаваемым движением тряхнув густыми пышными волосами цвета зрелой пшеницы, эта привлекательная, высочайшей цивилизованности, почти неземная по чистоте и культуре тела женщина обратилась ко мне:
— Джеби, никуда не лети дальше с этим Хайло Бруто! Лучше спрыгивай с земли и вернись назад, туда, откуда начал путь…
Затем женщина вспыхнула светлым пламенем и мгновенно сгорела на багровом вздувшемся бетоне.
Значит, меня звали Джеби; а моего брата-близнеца, стало быть, Свинги; мы оба любили бокс и воображали себя братьями Спинкс; по ночам, когда нам казалось, что нас никто не видит, мы потихонечку боксировали; и вот не под моими ударами, а оттого, что расплавился стальной позвоночник, рухнул вниз, словно провалился сквозь землю, брат мой Свинги; а вскоре и я проделал тот же путь — и навсегда слетел с орбиты Земля, этой несчастной планеты несчастных людей, которые осуществились в метафизической системе Мара и которые ничему путному не научились с помощью разума, что даровал им Вершитель Мира, Имя Которого Неизвестно. Научились эти люди только изощренно убивать друг друга.
И вот поэтому, дорогая С. Т. Рощина, я начал слагать книгу исключительно на глаголах прошедшего времени, на эфемерных страницах, я сбросил себя в открытый космос — и оттуда решил кинуть свежий первозданный взгляд на нашу человеческую жизнь — и искать ее прошлый смысл не в том животном, брюхотном, утробном бурчании Хайло Бруто, смертельная ядовитость которого для жизни уже доказана, а в соловьином щебете моей гипотезы, имя которой в американском варианте было «С. Т. Рощина».
Я ей дал тогда интервью, а она мне ничего не дала, хотя и завлекала, и намекала всячески — о том, что носила в себе под канареечного цвета кофточкой и твидовой юбкой, словно цветущую беременность, — то самое, что я искал, меняясь и перерождаясь, уже многие тысячи лет своего жизненного похода: радости рая на земле. Но в какой-то момент я С. Т. не поверил и, вежливо попрощавшись, покинул ее студию и на такси вернулся в кампус Колумбийского университета на Бродвее, где размещалась группа приглашенных в Америку русских писателей. В упомянутый выше пресловутый момент мне было дано великое откровение, словно гению, что вся Америка внутри своей исторической утробы никогда не ощущала райских блаженств, сколько бы долларов ни напечатала и сколько годовых солнцевращений бы ни прошла за свое существование. Нет! Не в эту сторону мне надо было смотреть и не внутри Америки рай земной высматривать — на этом месте от самого начала и до самого конца не выпадало ни кусочка от райского пирога, который Бог обещал испечь для сочиненного Им человечества.