Выбрать главу

— Какою мыслью?

— Этого я так и никогда от тебя не узнала. Ты оставил меня на краю высокотравных боливийских пампасов, ты внезапно бросил меня, не дал мне даже возможности спросить хоть о чем-нибудь.

— О чем было спрашивать, Лилиана? Разве тебе не стало ясно, что никогда ни о чем спрашивать не надо было — ни у кого, и прежде всего у самого себя?

— Нет, этого не успела я узнать, именно это не стало для меня ясным: что спрашивать не надо было ни о чем ни у кого. Наоборот — как только я появилась в мире и получила от тебя имя Лилианы, я сразу же захотела спросить о многом, чего я не знала и что желательно мне было узнать.

— У кого надо было спрашивать?

— У кого? Ты меня придумал, ты и должен был отвечать.

— Я тебя придумал, но я же тебя и оставил у границ Боливии. И я тебе минуту назад сказал: ничего ни у кого никогда спрашивать не надо было. Потому что ответ получить можно было только в perfekt, глаголе прошедшего времени. А в этой форме всегда говорилось о том, чего никогда не было, потому что это уже осталось безвозвратно позади.

— Меня тоже никогда не было?

— Тебя тоже никогда не было. И меня никогда тоже не было. Это и явилось формой глагола прошедшего времени — то, чего никогда не было. Но вот мне стало жалко тебя, и я решил познакомить тебя с моим конем Буцефалом — ведь я, Александр Македонский, устроил себе походное уединение возле костра-тезки, чтобы иметь возможность поговорить без свидетелей со своим боевым конем. Армия прошла вперед и вверх и давно исчезла за вершиной перевала.

— После того как ты познакомил меня с Буцефалом, я хотела услышать от тебя что-нибудь обо мне. Хотя, признаться, я пока не представляла, о чем таком интересном могла бы узнать о себе. Скажем, если меня никогда не было, то о каком «что-нибудь» могла идти речь? Что мог ты рассказать в пользу своей амнезии, благодаря которой позабыл все, что с тобой происходило на самом деле, и вспоминал то, чего никогда не было? Итак, Александр, знакомство наше, мое и Буцефала, уже состоялось. Теперь изволь немного рассказать обо мне: откуда я пришла, куда направлялась вместе с тобой по пустынной пампе Аргентины, чья душа была зачарована и оказалась помещенной в шкуру белой индейской ламы?

— Я стоял возле костра — моего тезки — и смотрел на то, как волшебным образом тает в небольшой глубине небес кудрявый беленький дым Элеский, а потом опускал голову и смотрел чуть ниже по склону гребня, где возле одинокой сосны стоял мой конь Буцефал, прячась в тени дерева. И мы с ним молча переглядывались и молча удивлялись тому, что бело-пуховая лама из аргентинских пампас смогла выделиться из горящих акациевых сучьев, которые наломали для своего царя македонские солдаты, — белым дымом взлететь над горным перевалом, белой ламой грациозно пройтись по небу Анталии и волшебным образом раствориться, растаять в небольшой глубине этих небес. И я остался в глубокой задумчивости: кто же это взлетел надо мной? Элеский или Лилиана?

Уходя вверх и, возможно, возвращаясь обратно в Южную Америку, белая лама Лилиана успела напоследок спросить у меня, мол, чья душа была зачарована и вовлечена внутрь ее пушистой шкуры. Я смотрел на эфемерную поступь южноамериканской ламы по небу Анталии — и без особого труда догадался, чья душа была зачарована и помещена в шкуру ламы Лилианы. Конечно, то была душа кудрявого, беспечного дымка Элеския, поднимавшегося над костром Александром, между которым и мною — царем Александром Македонским, — ничего разделяющего не было. Мы горели и грелись друг возле друга, отправив в сторону родины возвращающуюся после многолетнего похода устало ропщущую армию.

— Я чувствовал, что мои солдаты и военачальники оказались во власти тех же дум, что захватили меня по прошествии почти двадцати тысяч километров времени — складывая путь туда и обратно, — и то, что остановило меня в преддверии Средней Азии, куда проникал я по пути в Индию, смогло заразить и все мое войско. Там, глядя на дымящиеся развалины захваченных крепостей, я впервые подумал о том, что чем более великим завоевателем я становился, тем яснее обозначилось мое подлинное царство. Чем больше я покорял стран и народов, устрашая их машинной силою македонских фаланг, тем меньше становились мои истинные владения. И наконец я увидел то, о чем впоследствии рассуждал Лев Толстой — много ли земли нужно человеку? Я увидел подлинную свою империю — это была продолговатая яма, выкопанная в сухой македонской земле.

Но ни с одним из своих сподвижников я не посмел говорить об этом, Лев Толстой предполагался в далеком будущем, он был прозорливцем, как и я, а мы, прозорливцы, знаем друг друга от начала времен и до конца, — и только мой прозорливый дикий конь Буцефал, который так и остался диким для всех, кроме меня одного, — выслушал спокойно про империю в два метра длиною и спокойно, вразумительно ответил мне.